Печать

Документальные повести о военных разведчиках
1983г.

Читателям известны документальные книги Александра Вольфа "В чужой стране", "Дремучие Бескиды", "Крушение Кёрнверка", "И встал солдат убитый...", рассказывающие о бессмертных подвигах советских воинов в борьбе с немецко-фашистскими захватчиками. Оставаясь верным главной теме своего творчества, писатель в новой книге обратился к военным и партизанским разведчикам. Это люди сложной, во многом необыкновенной судьбы. Их характеры, сила души раскрываются в жестоких испытаниях, в острокритической обстановке, когда лишь мгновение отделяет жизнь от смерти.

 

 

 


 

В ШЕСТНАДЦАТЬ МАЛЬЧИШЕСКИХ ЛЕТ...

Несколько строк из дневника разведчика

1.
"ДОБИЛСЯ... ЕДУ!!!"

Это письмо десятиклассников заставило Валентина Кирилловича Ерошкина задуматься и многое вспомнить. Он встречался с ребятами недавно, всего неделю назад, и тогда ему показалось, что его рассказ не тронул их, вопросов к нему, против обыкновения, не было. И вдруг - письмо...
"Валентин Кириллович! После того как Вы ушли, мы долго делились своими мыслями, спорили. И вот решили написать Вам.
Валентин Кириллович! Вы нам сказали: "Мы выдержали все испытания потому, что до конца понимали меру ответственности перед своим народом, понимали, что решается в этой войне, и были духовно подготовлены к испытаниям..." И еще Вы сказали, что в жизни всегда есть место подвигу.
А что мы? Может ли каждый из нас сказать, что он способен на подвиг? Ведь человек познает себя только в испытаниях. Многие наши ребята считают, что и герои войны не знали, на что они способны, пока не прошли проверку боем. А сознание гражданской ответственности, о которой Вы нам говорили? Вы в шестнадцать лет стали фронтовым разведчиком, в девятнадцать - Героем Советского Союза. Могут ли ребята нашего поколения в шестнадцать лет быть духовно зрелыми людьми, познать всю меру гражданской ответственности? Нам часто говорят о Гайдаре, который в шестнадцать лет командовал полком. Но ведь теперь шестнадцатилетние полками не командуют...
Столько вопросов у нас к Вам, Валентин Кириллович, обо всем в письме не скажешь. Если у Вас есть возможность, придите снова в наш десятый "А". Очень просим об этом!".
Теперь ясно, почему ребята в тот раз не задавали вопросов, почему не получилось беседы. Им надо было подумать, разобраться в своих мыслях и чувствах. И как он не понял это сразу!
Письмо растревожило Ерошкина. Положив его на стол, он долго ходил по комнате, пытаясь унять волнение. Снова достал письмо и прочитал вслух: "Мы выдержали все испытания потому, что до конца понимали меру ответственности перед своим народом, понимали, что решается в этой войне, и были духовно подготовлены к испытаниям..."
Прочитал и подумал: "Хорошо, правильно сказал. Да только ведь сказано это сегодня, когда тебе не шестнадцать, а пятьдесят, когда ты столько испытал и пережил... А тогда, в сорок первом? Так ли ты все хорошо понимал, когда добивался отправки на фронт? Да и там, в первых боях под Ельней?... Вспомни-ка себя шестнадцатилетним!"
Валентин Кириллович подошел к книжному шкафу и достал альбом с фотографиями и документами военных лет. Однако фотографии и документы оставил в стороне, а взял хранившийся тут же тощий блокнотик в матерчатых залоснившихся корках. Этот блокнотик на фронте заменял ему дневник. Вести дневник разведчикам не разрешалось, а тут он кое-что записывал для памяти, самое важное и дорогое, разумеется, записывал так, чтобы смысл оставался понятен ему одному. Чаще всего это были отрывочные заметки, сделанные сразу после возвращения с боевого задания.
Первая запись без даты. Всего два слова: "Добился... Еду!!!"
"Когда же это записано? - стал вспоминать Валентин Кириллович.-25 июня?.. Да, после разговора с тем майором..."
На призывном пункте с Ерошкиным не стали разговаривать - "не приставай, хлопец, не до тебя!"-и тогда он пошел к самому военному комиссару. Пришлось ждать до поздней ночи, но к райвоенкому он все-таки пробился, поймал в коридоре.
- И ты на войну собрался? - спросил военком.
- Прошу направить в действующую армию, товарищ майор!
- В действующую... Сколько тебе лет-то?
- Шестнадцать, то есть уже семнадцатый...
- Не подходишь по возрасту.
- А отец! - почти с отчаянием выкрикнул Ерошкин. - Сколько лет было отцу, когда к Чапаеву ушел? Всю гражданскую...
- Отец постарше тебя был. Да и война другая.
- Вы не имеете права отказать, если я добровольцем. Я добровольно!
Военком устало поглядел в требовательные горячие глаза парнишки, подумал: "Не зря тебя в селе Валькой Чапаем кличут... Я не пошлю, так сам на фронт удерешь. Отцовский характер!"
Майор любил этого лихого паренька. Валька Чапай верховодил среди сельских ребят. Еще в седьмом классе учился, когда пошел на комбайн штурвальным, не от нужды пошел - отец у него директор крупнейшего в области совхоза, - а от жажды настоящего дела. Через год на трактор сел. Зимой учился, а летом трактористом работал. Глядя на него, почти все мальчишки-старшеклассники решили стать механизаторами. А кто в школе оборонную работу возглавил? Опять же Валька Чапай. Первое место в районе его стрелковая команда заняла. Военные игры проводят как настоящие учения, даже два "броневика" из списанных грузовиков смастерили...
- Ты в какой класс перешел, Валентин?
- В девятый.
- Кончишь десятый - в военное училище пошлем. Из тебя хороший командир выйдет. Ясно? -Майор тронул Ерошкина за плечо.- Ну, что стоишь?
- На фронт я поеду, товарищ военком!
Он сказал это с такой решительностью, что майор, направившийся было к двери своего кабинета, остановился. Поглядел на паренька, о чем-то раздумывая, и
сказал:
- Рано тебе, парень, на фронт, но если уж идти... Вот что, Ерошкин, в райкоме комсомола отбирают ребят в специальную школу. Скажешь там майору, что я тебя прислал.
- Спасибо! -Ерошкин выскочил из военкомата.
...Беседуя с ним, майор все что-то вычеркивал тонким карандашиком в своей записной книжке и хмурился. Задав вопрос, косил на сидевшего сбоку Ерошкина угрюмый, какой-то недоверчивый взгляд.
- Значит, Валентин Ерошкин, ты считаешь себя готовым пройти через все? Так я тебя понял?
До этого Ерошкин ответил бы не задумываясь. А как же иначе? На любые испытания, даже на смерть!
Теперь же он медлил с ответом. И не по той причине, что стушевался перед суровым майором. Он почувствовал в его словах что-то очень большое, еще неведомое ему.
Майор долго молчал, глядя куда-то повыше головы паренька, потом спросил:
- Знаешь ли ты, что тебя ждет, Ерошкин?
- Товарищ майор, в бою я не был. Но если... Я же комсомолец! А мой отец... Он сказал, что если когда придется...
- С твоим отцом мы товарищи с восемнадцатого. В партию вместе вступали. Когда тебя еще в плане не было... Внешностью ты похож на него. А вот сердцем... Что ж, может, и сердцем похож. - Майор замолчал. Придвинул к себе анкету, час назад заполненную Ерошкиным. Постучал в раздумье пальцами по столу, вздохнул сокрушенно: - Двадцать пятого года рождения...- Опять надолго замолчал. - Молодой ты, парень, но если ты в отца... одним словом, пошлю тебя в спецшколу...
Учеба в спецшколе, к радости Валентина Ерошкина, оказалась короткой - два месяца с небольшим. Его даже не особенно огорчило то обстоятельство, что курсантов направляют на фронт, в стрелковые дивизии, а не в тыл врага со специальным заданием, как надеялись они (в школе курсанты изучали радиодело, приемы самбо, несколько раз прыгали с самолета, поэтому были уверены, что их отправят за линию фронта). Главное - скорее в бой.
В блокнотике Валентина Кирилловича несколько пометок о боях под Н. "Н" - город Ельня. Здесь Ерошкин принял боевое крещение. Сколько скрыто за этими выцветшими строчками на пожелтевшем, в клеточку листочке!
Когда Ерошкин в составе группы разведчиков прибыл в район Ельни, там шло ожесточенное сражение. Советские войска нанесли сильный контрудар по вражеской группировке, отбросили противника и изо всех сил удерживали занятый рубеж. Ерошкин оказался в знаменитой 100-й дивизии, которая все время сражалась на главном направлении и особо отличилась в боях под Ельней. Она стала первой гвардейской дивизией.
Валентин Кириллович хорошо знает, что происходило в районе Ельни, что решалось в тех жестоких упорных боях. Знает теперь... А тогда? Вот что записал он в первых числах сентября: "Прут фашисты как очумелые. Нам это на руку- скорее выпустим из них кровь. И на Берлин!" Написано это после того, как наши войска оставили Ельню, когда нависла угроза прорыва вражеских полчищ к Москве...
Прочитав эти строки, Валентин Кириллович горько усмехнулся. Он вспомнил себя в первых боях. Состояние его было сродни тому нетерпению, боевому азарту, той жажде подвига, которые испытывал в "Войне и мире" юный Петя Ростов, когда он перед схваткой с французами умолял Денисова: "Вы мне поручите что-нибудь? Пожалуйста... ради бога..." - и когда скакал на французов впереди казаков к тому месту, откуда слышались выстрелы и где гуще был пороховой дым. Да, это было именно так, хотя первый же бой Ерошкина оказался неимоверно тяжелым и долгим - с жестокими артналетами, ударами с воздуха, прорывами танков, атаками и контратаками. Этот бой, продолжавшийся почти трое суток, не погасил в нем того чувства, с которым он ехал на фронт. Наоборот, после этого боя он почувствовал себя увереннее. Теперь бы он ответил майору без секунды раздумья: я все могу, все выдержу! Ерошкин словно был рад, что появилась возможность по-настоящему проверить себя, искал случая проявить свою отвагу и храбрость. Это и побудило, видимо, сделать запись в блокноте:
"Н. ушел с ребятами на задание. Меня не включили... Все равно Н. признает меня! Добьюсь!"
Прочитав эти строки, Валентин Кириллович вздохнул: "Никитин. Борис Никитин... На тебя я во всем равнялся, на тебя хотел походить. Не обидой, а настоящим горем было для меня, когда ты не брал на задание. Будто часть самого себя я потерял с твоей смертью".
Следом еще несколько пометок. И вдруг вот это: "Деревня С. Старуха на дороге. Во всю жизнь не забуду". Опустив блокнот, Ерошкин присел к столу, задумался.
Долго-долго сидел неподвижно. И та деревенька у леса, и босоногая старуха на пыльной разбитой дороге, и ее скрипучий голос - все, все воскресло, ожило в памяти.

2.
"ДЕРЕВНЯ С. СТАРУХА НА ДОРОГЕ..."

Герой Советского Союза сержант Никитин, назначенный старшим разведгруппы, отобрал одиннадцать человек. Ерошкин оказался в их числе. Он знал, что надо выполнить особо важное задание (Никитина вызывал комдив, а раз вызывал сам комдив, то тут яснее ясного - задание особое), и не надеялся, что Никитин возьмет его. Разве он, Ерошкин, может сравниться с разведчиками, которые два года прослужили в армии и на фронте с первого дня войны? Ерошкин с благодарностью посмотрел на командира, когда тот назвал его имя.
Построив группу, Борис Никитин обвел строй командирским взглядом и сказал строгим, начальственным голосом, который никак не вязался с выражением его добродушного, улыбчивого лица:
- Вот что, парни, дело предстоит серьезное. Личный приказ командира дивизии. Ясно?
Он говорил, прохаживаясь вдоль строя, явно подражая своему строгому командиру роты, но из этого ничего не получалось - в ясных глазах сержанта не переставала светиться добрая, хитроватая улыбка.
Этот франтоватый, с молодецкой выправкой сержант, в новеньких желтых ремнях, со звездой Героя Советского Союза и двумя орденами был кумиром Ерошкина,
Ерошкин ни разу не видел Бориса Никитина угрюмым или даже просто уставшим. Непрерывные тяжелые бои, солдаты вконец измучены, а Никитин весело поблескивает своими ясными глазами. Все, мол, будет хорошо, ребята, выше голову!
Никто не определил бы, сколько лет Никитину. Глаза мальчишеские, а голова седая, на висках белее снега. "На финской морозом обожгло,- смеется Никитин.- Мороз там шибко сильный был..."
Сержант Никитин говорил о задании как о деле обычном:
- На Десне немцы мост на понтонах поставили, тяжелую технику и резервы по нему перебрасывают. Надо этот мост разворотить. А на обратном пути поглядим, куда фашисты технику стягивают.
Через передний край немцев группа прошла, как только стемнело, с таким расчетом, чтобы в запасе была вся ночь. Двигались разведчики полем и перелесками, но все время держались ближе к дороге (не раз до них долетали голоса немецких солдат), иначе могли не успеть до рассвета выйти к реке. Никитин рассчитал верно: заря только-только начала заниматься, когда впереди, в низине, тускло блеснула Десна, подернутая белесой дымкой.
Ерошкин не знал плана Никитина, как тот решил подобраться к мосту и заложить взрывчатку. Скорее всего, никакого определенного плана у Никитина не было. Он часто говорил: "Нечего раньше времени башку ломать, обстановка покажет, как действовать".
Справа посвечивали неясные, размытые фиолетовые пятна. Вглядевшись в эти медленно двигавшиеся пятна, Никитин уверенно сказал:
- Мост. Машины по мосту идут.
Ерошкин ничего не разглядел в плотной белесой дымке, но скоро уловил шум моторов. Через несколько минут послышались всплески. "Понтоны...". Мост, все еще невидимый в предрассветной мгле, был рядом. Разведчики, шагавшие опушкой леса, повернули к реке. Им надо было пересечь широкое поле и проселочную дорогу, затем спуститься к реке и, прикрываясь обрывистым берегом, подобраться к мосту. Однако произошло непредвиденное: на проселке разведчики лоб в лоб столкнулись с немцами. Впереди группы шли Ерошкин и его товарищ по спецшколе и земляк Михаил Злобин. Они оба заметили у дороги черное пятно, но и подумать не могли, что это стоит бронетранспортер, приняли его за одинокий раскидистый куст ивы. Ерошкин еще подумал: "Тут можно укрыться, когда отходить начнем..." Видимо, с бронетранспортером что-то случилось, водитель ушел, скорее всего, на переправу, а сидевшие по бортам машины солдаты спали. Часовой стоял у самого бронетранспортера, слился с ним, так что разведчики видеть его не могли. Наших солдат, пересекавших открытое поле, он, конечно, видел, но принял их за своих, иначе бы сразу поднял тревогу. Он окликнул их, когда те были в десяти шагах от бронетранспортера.
Ерошкин в ответ полоснул из автомата, и тут поднялась суматошная стрельба. Разведчики быстро отскочили - ввязываться в бой не входило в их задачу, - но и после того, как они скрылись в роще, стрельба долго не затихала.
В схватке группа не понесла потерь, но время было упущено: начало светать. Да и попробуй теперь сунуться к мосту после такого переполоха...
Однако об отступлении, об отказе от операции и мысли не могло быть. Разведчики рощей, а потом полем ржи отошли подальше от моста, по одному проскочили дорогу и, достигнув берега, по песчаному откосу скатились к воде. Невдалеке темнели заросли кустарника. Никитин сразу догадался, что это овраг, спускающийся к реке, и приказал двинуться туда.
Солнце еще не взошло, но уже настолько посветлело, что мост стал виден, можно было даже различить контуры сигарообразных железных понтонов, на которых он стоял. Ерошкин разглядел и их. и танки, ждавшие своей очереди у переправы. Через равные промежутки на том берегу вспыхивал фонарик, и на мост вползал очередной артиллерийский тягач.
Ерошкин глядел на мост, на медленно двигавшиеся по нему тягачи с пушками, на коробки танков, темневшие на песчаном берегу у переправы, и в полной растерянности думал: "Не подобраться к мосту, никак..."
Кто-то проговорил негромко:
- Лодку бы надо, командир. На лодке подплыть.
- Не подходит, - так же негромко ответил Никитин.
Он неотрывно глядел на мост, трогая пальцами распухшую ободранную скулу, - зацепило, должно быть, сучком.
- Решение будет такое: сделаем небольшой плотик из сушняка, а на него заряд тола и мину. К чеке мины прикрепим палку подлиннее. Так, все правильно!
У разведчиков нашлась крепкая тонкая веревка (Никитин хоть и говорил, что нечего раньше времени "башку ломать", но все нужное было взято), так что соорудить плотик оказалось делом несложным. Не прошло и получаса, как плотик со взрывчаткой был спущен на воду и один из разведчиков, Михаил Злобин, поплыл за ним, осторожно подталкивая к середине реки, на стрежень. Пустив плотик по течению, повернул назад.
Никто не услышал, как Злобин вышел на берегу - с таким напряжением разведчики следили за плотиком, подхваченным несильным течением. Уже посветлело так, что даже в белесой дымке, стелившейся над рекой, был хорошо виден медленно удалявшийся черный комок, течение слегка покачивало и кружило его.
- Как бы в сторону н-не п-прибило, - встревожено сказал Миша Злобин, стуча от холода зубами. - К острову т-течение...
Никто ему не ответил, но уже было ясно, что плотик несет к острову. И если до этого казалось, что черный комок едва движется, то теперь расстояние между ним и узким песчаным островом сокращалось с большой быстротой.
Ерошкин почувствовал, как по коже у него идет холод. Пальцы рук заледенели. "Сейчас шарахнет!.."
Взрыва, к счастью, не произошло. Плотик сел на голую песчаную отмель, он был хорошо виден на белом песке; прикрепленная к чеке мины палка торчала в воздухе.
Никитин шумно вздохнул и спросил безразличным голосом, словно речь шла о пустяке:
- Кто поплывет?
- Я! - торопливо ответил Ерошкин и шагнул в воду.
- Я лучше его плаваю, сержант, - сказал Миша Злобин. - Да и согреться надо, в воде теплей...
- Давайте на пару! Ждем тут!
Отдав товарищам оружие, они вошли в воду, огляделись. Где-то недалеко гудели машины, но берёг был пустынным. Не сказав друг другу ни слова, поплыли. Реку пересекали напрямик. Ни одного взмаха руками, над водой только русые, стриженные под машинку головы.
Поравнявшись с островом - от противоположного берега его отделяла лишь узкая протока, - поплыли по течению. Дымка приподнялась и поредела, на воде и песчаных отмелях заалели отсветы занявшейся зари Ерошкин глянул в сторону моста. До него оставалась сотня метров, теперь были хорошо видны не только тягачи и орудия, но и солдаты, шагавшие за ними "Заметят, подлюги..." - подумал Ерошкин, и ему вдруг стало страшно. Но он лишь на секунду глянул в сторону моста - тотчас снова вцепился глазами в черный комок на светлой песчаной отмели и больше уже не отрывал от него взгляда. И плыл все быстрее, не чувствуя занемевших рук.
До плотика со взрывчаткой уже не более пяти-шести метров. Мелкая волна (с севера подул холодный низовой ветер) пошевеливает его, повертывая то влево, то вправо, но с песка не сбивает. Ерошкин, достав дно руками, уперся кулаками в твердый песок, чтобы прыгнуть к плотику, и вдруг замер, застыл в оцепенении. Рядом с плотиком торчала косматая коряга. Черная суковатая палка, прикрепленная к взрывателю, ходила возле нее. Чуть сильнее качнет и высоко поднятая палка заденет корягу...
- Тихо! - хрипло, сдавленным голосом прошептал Ерошкин, почувствовав за спиной шумное дыхание товарища. - Я один!
Он осторожно отступил назад, немного взял в сторону, чтобы не усилить волну, и пулей выскочил на берег. Упав грудью на жесткий, до блеска отполированный водою песок, пополз к черному комку. А плотик раскачивается все сильнее, прикрученная к взрывателю мины палка вот-вот коснется коряги... Теперь уже не до того, чтобы думать об осторожности, заметят тебя гитлеровцы или нет. Ерошкин, не отрывая глаз от качающейся палки, вскочил, кинулся к плотику. Упал рядом, задыхаясь от напряжения, протянул руку и тихонько столкнул плотик в веду. Столкнул и поплыл за ним, подталкивая к середине реки.
- Назад, Валентин! - долетел приглушенный голос Злобина. - Отходим!
Ерошкин не оглянулся, продолжал плыть, подталкивая плотик с взрывчаткой. Но вот он почувствовал быстрину- плотик крутнуло, подхватило.
- Назад! - снова долетел голос Михаила Злобина.
Ерошкин оглянулся на мост. "Теперь будет порядок!"
Он толкнул плотик, направляя его на середину моста, и изо всех сил поплыл наискось, забирая против течения к восточному берегу, где осталась разведгруппа.
Взрыв раздался, когда Ерошкин и Злобин были в нескольких метрах от берега. Рвануло так, что по ним хлестнула поднявшаяся волна, с крутого берега посыпался комьями песок. И тут же - еще не успело замолкнуть эхо взрыва - поднялась стрельба. Едва ли немцы видели Ерошкина и Злобина, подплывших к берегу, - сумрак еще полностью не рассеялся; однако в том месте, где оказались разведчики, вода закипела от пуль, а берег покрылся острыми серыми фонтанчиками. Ерошкин и Злобин кинулись вдоль берега. По пояс в воде, проваливаясь в ямы и натыкаясь на коряги, они бежали, пока Злобина не ранило в руку. Теперь он двигался через силу, часто падал, и Ерошкину приходилось останавливаться, чтобы помочь товарищу. Злобин отталкивал его:
- Я сам... пробивайся!
Вдруг где-то совсем рядом затрещали автоматы, и Злобина ранило опять - в ногу. Он ухватился за корни дерева, торчащие из песка, но не удержался, рухнул навзничь. Ерошкин рывком поднял его.
- Обопрись! Наши рядом... Давай!
Ерошкин тоже выбился из сил, даже в груди стало больно. А Михаил не мог больше держаться на ногах. Ерошкин подхватил его под мышки, потащил за собой по воде.
Он уже видел кустарник, за которым укрылись разведчики. Кустарник сверкал выстрелами: разведчики прикрывали огнем своих товарищей.
Раньше чем он добрался до своих, двое ринулись ему навстречу, подхватили раненого Злобина, скрылись с ним в кустах. За ними прыгнул в спасительные заросли и Ерошкин.
Отстреливаясь, разведчики проскочили неширокий луг и углубились в лес. Потом отошли вверх по реке, километров на пять, и укрылись в глухой лощине. Ерошкин недоумевал: почему группа не идет к фронту? Но вопросов, как и другие разведчики, не задавал. Если Никитин остановился в этой лощине, значит, на то есть причина. Только когда начало смеркаться, командир объявил:
- Надо идти к мосту. Поглядим, ладно ли сработано. А то доложим комдиву, что моста нету, а его успели восстановить...
Вышли к мосту с севера, теперь он был от них не ниже, а выше по течению. Притихшая река мирно серебрилась под луной. Гладь реки была чистой, только у берега чернело уцелевшее звено моста, да у острова, на отмели, громоздились какие-то обломки.
На той стороне гудели моторы. Огней не было видно, но гул машин слышался явственно, угадывалось движение. Никитин, всмотревшись в противоположный берег, определил:
- Понтоны, видать, подвозят. Скоро не восстановят... Теперь можно докладывать комдиву.
Но на обратном пути разведчикам решительно не везло. Они трижды наталкивались на врага, последний раз - уже у самого переднего края, и вынуждены были отходить, петлять среди болот. Тем временем наши войска отступили на новый оборонительный рубеж. Когда на четвертые сутки группа вышла к селу, откуда уходила на задание, там уже находились немцы.
Разведчики были настолько измучены и обессилены голодом, что не оставалось ничего другого, как отойти в ближайший лес на отдых. Скоро начало темнеть, и Никитин отправил трех разведчиков за продовольствием. Старшему, Ерошкину, он наказал:
- В Сосновку идите. От шоссе она далеко, может, и нет там фрицев. Только осмотрись хорошенько. Если увидишь в селе немцев, не заходи, на хутор подайся - прямо по-над речкой...
От леса Сосновку отделяла речушка, единственная улица шла сразу за ней, вытянувшись по открытому взгорью. Возле деревянного моста стоял часовой. В лесу уже было темно, и в пяти шагах ничего не разглядеть, а здесь сумрак еще не загустел, и за селом, на куполе церквушки, одиноко стоявшей на гребне взгорья, светился слабый отблеск затухающей зари.
Часовой был от разведчиков не далее чем в пятидесяти метрах. Ерошкин даже разглядел его лицо под тяжелой квадратной каской. Рядом на обочине приглушенно тарахтел мотоцикл. В коляске с турельным пулеметом сидел солдат, другой солдат возился у заднего колеса, постукивая железякой. Ерошкин поглядел на солдат и начал неторопливо осматривать деревню. Дома стояли редко, улица хорошо просматривалась. Деревня будто вымерла, никакого движения, ни одного огонька. Возле дома под цинковой крышей, недалеко от моста, стояли три крытых автофургона и несколько повозок, но и здесь людей не было видно, - на минуту показался немецкий солдат, вытащил что-то из кабины грузовика и тотчас скрылся в доме. Убедившись, что в остальных домах гитлеровцев нет, Ерошкин решил войти в село. Конечно, было бы безопаснее отправиться за продовольствием на хутор, но до него добрых три километра, а разведчики уже вторые сутки без еды. Выбрав хату на отшибе в конце села, разведчики пошли к ней опушкой леса, но тут неожиданно на проселке, выходившем из леса к мосту, показалась толпа. Это были беженцы. Они едва брели, толкая перед собой детские коляски и тачки с домашним скарбом. Даже не видя лиц этих людей, можно было почувствовать, как измучены они. Толпа брела молча, слышался только слабый, похожий на стон плач ребенка.
Ерошкин глянул на толпу, приближавшуюся к мосту, на часового солдата и велел товарищам остановиться. Он почувствовал, что сейчас произойдет страшное, почувствовал по каменной неподвижности солдата, который все так же стоял посредине дороги, стоял, как хозяин, будто врос своими толстыми ножищами в землю. Ерошкин схватился за автомат. В эту минуту он действовал безотчетно, не думая о том, что произойдет после. Но прежде чем Ерошкин открыл огонь, загремела очередь: немец ударил по толпе. Передние упали на дорогу, остальные в ужасе, спотыкаясь о тачки и коляски, бросились назад, к лесу. Но в ту же секунду опять ударила очередь, теперь уже не автоматная, а пулеметная: открыл огонь солдат, сидевший в коляске мотоцикла. Он прошил дорогу плотным веером пуль и громко захохотал. Автоматчик же продолжал стоять не шелохнувшись, как чугунный монумент. Глядел не на убитых, а куда-то выше. Ерошкин вскинул автомат, но товарищ вовремя схватил его за плечо. Ввязываться в бой они не имели права, да и диски их автоматов были наполовину пусты.
- Идем, - сказал товарищ, не выпускавший плеча Ерошкина, но тот продолжал стоять в оцепенении. Его бил озноб.
Ерошкин видел пожарища, руины, кровь, гибель товарищей под снарядами и бомбами, но ничто не потрясло его так, как этот спокойный расстрел безоружных, измученных людей, женщин и ребятишек, и этот самодовольный хохот после того, как упали убитые.
Наверное, только там, в этом селе С, как помечена в блокноте Сосновка, Ерошкин по-настоящему понял, что такое фашизм, какая судьба ждет наш народ, если немцы осилят в этой войне.
Даже теперь, спустя столько лет, Ерошкин с поразительной отчетливостью видел этого немецкого автоматчика на дороге у моста. Глядел в раскрытый блокнот, а видел спокойное, каменное лицо немца под квадратной каской. Тогда стоял полумрак, вечер переходил в ночь, Ерошкин не мог различить черт лица. Но удивительное дело, он видел сейчас и его холодные, ничего не выражающие бесцветные глаза, и мясистые щеки в крупных веснушках. Со временем в этом образе немецкого часового у моста воплотились все немецкие автоматчики, которых Ерошкин видел на перекрестках наших улиц, захваченных фашистами. С группами армейских разведчиков его много раз забрасывали на самолетах в тыл врага. Приходилось, переодевшись в немецкую форму, средь бела дня появляться на улицах оккупированных врагом городов. На всех перекрестках, казалось ему, стоит тот самый автоматчик, которого он видел у моста в Сосновке. Стоит как хозяин, завоеватель, с презрительным равнодушием оглядывает редких прохожих. Захочет - пропустит. Захочет - застрелит.
Фашистов он и до этого ненавидел, но теперь ненависть стала другой - будто огнем сердце обожгло. И все-таки не эта ненависть сделала из шестнадцатилетнего парнишки солдата, разведчика, ставшего гордостью знаменитой первой гвардейской дивизии и всего фронта. Да, он вспомнил сейчас деревню С, вспомнил, что произошло у моста, и перед ним возникло каменное лицо немецкого автоматчика. Но это - только на минуту.
"Старуха на дороге..." - прочитав эту строчку, он с болью вздохнул, прикрыл ладонью глаза. И сразу послышался скрипучий, раздавленный голос: "Хлеба вам, хлеба... И корки черствой не дам, будьте вы прокляты!" На десять лет он стал старше после встречи с той старухой в Сосновке.
...Ерошкин и его товарищи отошли от моста на полкилометра, переправились через речку вброд и поднялись косогором к крайней хате. Перемахнув через изгородь из светлых березовых жердей, огородом вошли во двор. Ерошкин постучал в темное окно у крыльца - никто не ответил. Он толкнул дверь, но она не подалась - звякнул замок, висевший снаружи. "Ушли хозяева..."'
Разведчики решили зайти в дом напротив. Огляделись и направились было через улицу, но тут кто-то негромко окликнул:
- Мить... Митюша!
На дороге стояла женщина в белой косынке. Как случилось, что они не видели ее? Она же стояла в пяти шагах... Должно быть, спряталась за тем вон деревом у дороги, кого-то ждала. Конечно, ждала: в руках узелок.
- Свои, маманя,- только и нашелся что сказать Ерошкин.
- А Митяш? - Она подошла к ним, всматриваясь. - Солдатики, заступники наши...
- Помоги нам, мать, - сказал Ерошкин.- Хлеба хоть...
- Хлеба вам, хлеба... -произнесла она медленно, покачивая головой. - И корки черствой не дам, будьте вы прокляты! - Она застонала, прижала ладони к лицу, но вдруг рванулась к Ерошкину, до боли вцепилась пальцами в плечо. - Да что же вы делаете-то, господи! На погибель нас бросили. Христопродавцы!
- Прости нас, мать, - ответил Ерошкин и убрал с плеча ее вдруг ослабшую руку.
Разведчики, не сказав друг другу ни слова, пошли прочь из села.
- Сынки! Погодите! - негромко окликнула женщина, но они не остановились.
На третий или четвертый день после случившегося в Сосновке (разведчики уже перешли линию фронта) Борис Никитин спросил:
- Чего это ты как в воду опущенный?
Ерошкин рассказал ему о старухе.
- Ты ее помни, - с необычайной суровой задумчивостью проговорил Никитин. - Слышь, Ерошкин, помни!
Он больше не произнес ни слова.
Через час Ерошкин видел Бориса Никитина другим, его глаза опять светились веселой удалью, и весь его молодецкий вид говорил: мне все нипочем - и смерть не смерть... Но Ерошкин уже знал, что скрывается за этой дерзкой и на первый взгляд бесшабашной удалью.
Вскоре Ерошкин был ранен и самолетом отправлен в госпиталь. Как это случилось, он не помнит, очнулся на госпитальной койке. В памяти осталось только изрытое танками картофельное поле, по которому он бежал. Надо было как можно скорее пробиться к роще, в которой находился один из полков дивизии, передать приказ об отходе. Ерошкин бежал изо всех сил, не замечая ни разрывов снарядов, ни вражеских танков, обходивших рощу с другой стороны. Ноги вязли в раскисшем от долгих дождей, размолотом танками суглинке, пот и дым застилали глаза.
Его ранило в спину, но он не чувствовал ни боли, ни крови. Падал в залитые водою воронки, через силу поднимался и бежал, бежал к роще, которую уже совсем закрыло дымом.
Как он упал, кто его вынес с поля боя, как оказался в госпитале, Ерошкин не знает. Он был в таком состоянии, что профессор, делавший ему операцию, потом признался:
- Не думал, что выкарабкаешься. Каюсь! Тебе ведь, браток, полживота разворотило...
Ерошкин настолько ослаб, что не в силах был подать голос, попросить воды, а перед глазами его все стояло иссеченное морщинами лицо женщины из деревни С. Он видел это лицо (врезались в память глубокие морщины у рта) и слышал ее скрипучий, сдавленный голос: "Хлеба вам, хлеба... И корки черствой не дам, будьте вы прокляты... Христопродавцы!" Он никак не мог отогнать это видение, заглушить гневный и горестный голос.
Больше не было озорного, бесшабашного парнишки Вальки Чапая. Он стал солдатом войны, в которой решалось: жить советскому народу или не жить.

3.
"ЭЛЕВАТОР. БОЦМАН ВАСИЛИЙ. КУРЕНКОВ..."

Валентин Кириллович никак не может оторваться от блокнота. Такие чувства нахлынули, такое волнение охватило его, словно не тридцать лет назад, а вчера, вчера все это было: и мертвый свет ракет, заливавший голое, схваченное морозной коркой поле, по которому они подбираются к траншее врага, и треск пулеметных очередей, и режущий вой мин. И лица товарищей, их родные глаза, их смех, вскрики, стоны. Каждая черточка лица до пронзительной ясности....
Сколько вызвала в памяти, как взволновала душу одна лишь эта короткая запись в блокноте, сделанная в Сталинграде: "Элеватор. Боцман Василий. Куренков..."
В Сталинград Валентин Кириллович попал из госпиталя, когда битва шла еще на подступах к городу. Все дни и ночи Сталинграда, с первого и до последнего часа, он был в боях. Всего, что было в Сталинграде, вспомнить невозможно. Но элеватор он не забыл. И того отважного боцмана из морской бригады, Василия. И разведчика Виктора Куренкова, и всех ребят, которые там дрались и погибли.
Недавно Ерошкин был в Волгограде, на встрече защитников города. На здании сельскохозяйственного института увидел мемориальную доску: "Здесь в августе - сентябре 1942 года сражалась 35-я гвардейская дивизия". Это его родная дивизия. В музее боевой и трудовой славы, открытом в институте, ему показали альбом "Автографы Победы" о его товарищах - воинах 35-й гвардейской. Из этого альбома он выписал строки из воспоминаний поэта Евгения Долматовского:
"Это были в основном парни воздушно-десантных бригад, не раз участвовавшие в самых отчаянных операциях и в тылу противника, и на сложнейших участках фронта. Это на их гимнастерках с голубыми петлицами мы впервые увидели гвардейские значки... Нормой в 35-й гвардейской дивизии были бесстрашие, прямота, железная стойкость. Я думаю, что о них мало написано книг только потому, что эти парни попали на самый жестокий участок фронта и заслонили собой Сталинград, и мало осталось в живых тех, кто мог бы написать книги".
Да, солдаты 35-й гвардейской без приказа не отходили. И на том рубеже, на элеваторе, они дрались до последнего.
Их было там не более сотни: остатки стрелкового батальона, до предела измотанного в боях, горстка дивизионных разведчиков и противотанковая артиллерийская батарея, в которой уцелело всего два орудия. Правда, - и это было счастьем, - на второй день, когда они уже дрались в полном окружении, к ним неожиданно пробились матросы из морской бригады. Моряки пришли в Сталинград из-за Волги. Высадившись под огнем, с ходу пошли в атаку. Лихим, дерзким ударом опрокинули врага, рванули так, что оказались далеко в его тылу. Но ни развить, ни закрепить успех моряков не было сил. Матросы оказались отрезанными от наших войск. Двое суток они сражались в полном окружении, а потом с боем прорвались к элеватору, который, в свою очередь, тоже находился в окружении, только в другом кольце. Пробилось их человек шестьдесят, не больше. Шестьдесят из всей бригады...
Еще до того, как к элеватору прорвались моряки, и раньше, чем замкнулось кольцо окружения, к ним пробрался командир дивизии. Никто не заметил, как он проскочил сюда под бешеным огнем. Шинель генерала была обожжена и во многих местах продырявлена пулями и осколками снарядов, фуражку он потерял, голова перехвачена повязкой со свежими следами крови. Однако в лице, в глазах генерала не было ни усталости, ни смятения. Обращаясь к солдатам, сказал со спокойной твердостью:
- Перед нами поставлена задача задержать фашистов на рубеже консервный завод - железная дорога - улица Валдайская. Надо стоять насмерть, товарищи... Пропустить фашистов за Волгу нельзя. Это нож к сердцу. Понимаете? В Сталинград идут войска. Мы отбросим немцев от Волги, расколошматим их, но требуется время, чтобы подготовить удар. Вы меня поняли, почему надо стоять тут насмерть? - Генерал переводил взгляд с одного на другого, всматриваясь в измученные, почерневшие от усталости, недосыпания и пороховой гари лица солдат. - Я очень надеюсь на вас!
Гитлеровцы навалились на них крупными силами пехоты и танков. За день отбили столько атак, что потеряли им счет. Только ночью фашисты прекратили атаки, но им удалось обойти элеватор со всех сторон, полностью блокировать его. С рассветом фашисты обрушили на элеватор артиллерийский и минометный огонь, такой силы огонь, что мощные железобетонные корпуса содрогались до основания, - земля под ними колыхалась. А потом еще обрушили бомбовый удар пикирующие бомбардировщики. Они налетали плотными волнами, одни выходили из пикирования, круто врезаясь в дымное, багровое небо, а другие хищно, с режущим воем кидались на цель. Разрывы сливались в сплошном грохоте, высокие корпуса элеватора тонули в кипящем, бешено сверкающем месиве огня и дыма, а железный вал все нарастал, грохотало так, что солдаты, припав к дрожащей земле и задыхаясь в горячем тротиловом смраде, зажимали руками уши, чтобы не лопнули перепонки.
Тяжелые бетонные стены элеватора стали черными, будто их облили смолой, в нескольких местах зияли рваные проломы, в левом крыле занялся пожар, но элеватор все-таки выстоял. Походил теперь на израненную, но грозную крепость.
Почему-то гитлеровцы пошли в атаку не сразу, как улетели бомбардировщики. Ждали, наверное, что русские после такой адовой бомбежки выбросят белый флаг. Но флага не было, и они пошли. Впереди, в линию, танки, за танками густо, тесными кучками, автоматчики. Комбат, двадцатилетний старший лейтенант, крикнул разведчикам:
- Ребята, отсеките их от танков!
Группа в четырнадцать человек, с двумя ручными пулеметами, через пролом в стене выскочила из здания и короткими быстрыми перебежками, от воронки к воронке, пронырнула к взорванному каменному дому, стоявшему в стороне от элеватора, укрылась в подвале и в грудах черного, спекшегося кирпича и обгоревших деревянных балок.
Молодой комбат не ошибся, выбросив на фланг разведчиков. Тут как раз требовались их хватка и особая выдержка. Первые группы вражеских пехотинцев, бежавших плотно за танками, разведчики пропустили дальше развалин, ударили по ним из пулемета с тыла, в спину, ударили в ту минуту, когда остальные успели поравняться с развалинами, - этих резали из автоматов в упор. Ошеломленные внезапным огнем, гитлеровцы заметались, одни залегли, другие бросились назад. А тут открыли огонь наши противотанковые орудия. Три вражеских танка, вырвавшихся вперед, были уничтожены первыми выстрелами. Остальные машины повернули назад. Автоматчики, залегшие перед развалинами, побежали, оставляя убитых и раненых.
Виктор Куренков, судорожными движениями рук меняя автомат, крикнул в запале:
- Як дороге... Врежу сейчас!
- Стой! - Ерошкин схватил его за плечо, показал рукой влево.
Густой изломанной цепью, перекрыв все открытое пространство перед элеватором, от железной дороги до шоссе у домов, накатывалась вражеская пехота. На флангах двигались самоходные орудия, а в центре, впереди цепи, ромбом, танки.
Ерошкин быстро глянул в сторону элеватора. Видят там противника или нет? Должны бы дать им сигнал на отход... "Раз сигнала нет, будем драться тут. Отсюда их полосовать ловчее!"
Подоспело мощное подкрепление, и вражеские автоматчики, только что отходившие в панике, остановились, залегли, открыли огонь. И танки, те, что отступили от элеватора, развернулись, снова пошли вперед, стреляя с ходу. Раздались резкие, подхлестывающие команды, автоматчики поднялись, кинулись в атаку.
Силы были слишком неравными. Гитлеровцы прорвались и к элеватору - там загремели гранаты. И со всех сторон захлестнули развалины. Разведчики, и теперь не терявшие самообладания, в упор резали наседавших фашистов из пулеметов и автоматов, крушили их гранатами. Но враг не отступал, атаковывал упорно, зло. Еще бросок - и уничтожит храбрецов... "Не отбиться, дьявол его!.." Ерошкин в ярости схватил гранату, лежавшую под рукой, но тут же положил обратно. Это была последняя граната, он оставил ее для себя. Решил: когда фашисты бросятся на него, он кинет гранату под ноги, уничтожит и врагов и себя.
И эта страшная минута наступила. Гитлеровцы поднялись, поднялись разом со всех сторон, с диким криком, улюлюканьем, свистом, строча из автоматов. Ерошкин видел их лица в яростном оскале, в горячем поту. Он схватил гранату, с силой рванул чеку и, пружинисто приподнявшись, глядя в распаленные лица гитлеровцев, кинул гранату. Не себе под ноги, нет, а в самую гущу наседавших врагов. И тут же, как над головой просвистели осколки, схватил автомат.
- Ребята, бей их! Бей!
Ерошкин, не помнивший себя от охватившей ярости, прыгнул навстречу унтер-офицеру, здоровенному, лохматому детине, который с криком "Форверст!", вскинув над головой тяжелый пистолет, первым взлетел на крутую груду развалин. Китель на унтере распахнут, рукава засучены по локоть, в глазах безумный, пьяный блеск. Их разделяло только одно мгновение, но они успели встретиться глазами, и Ерошкин уловил, как по лицу унтера пробежала судорога страха. Унтер отпрянул, и тут Ерошкин ударил его прикладом по голове с такой силой, что унтер полетел с груды развалин, увлекая за собой кирпичи.
Слева набросились двое. Ерошкин заметил их поздно, и ему пришлось бы плохо, не подоспей вовремя Виктор Куренков. Одного Куренков срезал очередью из автомата, со вторым схватился врукопашную. Ерошкин кинулся на помощь товарищу, но Куренков справился сам: поймав гитлеровца за горло, оттолкнул от себя и снизу ударил кинжалом под сердце.
Однако немцы не отступали. И они зажглись яростью, Ерошкин свалил одного, второго, но он видит: им не отбиться, никак...
- Бей! Ребята, бей! -кричит он, пытаясь вырваться из тесного кольца, а мозг прожигала мысль: "Не одолеть их, кончено..."
И вдруг гитлеровцы дрогнули, побежали. Ерошкин не сразу понял, что произошло. Только услышав грозный, лихой клич: "Полундра! Круши, братишки!" и оглянувшись на этот клич, он увидел матросов, которые стремительно, выбросив вперед штыки винтовок, бежали к руинам.
Вместе с матросами, с криком "ура", разведчики бросились в контратаку. Гитлеровцы были опрокинуты, смяты, уничтожены в какие-то минуты.
Высоченный, могучий моряк в черном бушлате, крест-накрест перехваченном пулеметными лентами, с гранатами на широком ремне, взбежал на груду камней и, высоко подняв винтовку, сверкая воспаленными глазами, крикнул:
- Братишки! Вперед!
Моряк по-разбойничьи свистнул, рывком спрыгнул с высокого каменного завала и, увлекая за собой товарищей, побежал к элеватору, где кипел бой.
Моряки помогли им отбить вражескую атаку, а потом еще трое суток вместе с пехотинцами удерживали элеватор.
Уже к исходу вторых суток боя у них не осталось ни патронов, ни гранат. Оба противотанковые орудия были раздавлены. А враг все атаковал. Схватывались врукопашную. Брали оружие и патроны у врага.
Во время короткого затишья, ночью, они вдвоем с Куренковым проникли в расположение противника, к тем развалинам, в которых дрались накануне. Еще во время боя разведчики засекли крупнокалиберный пулемет, который был укрыт в руинах. Этот пулемет им сильно мешал, держал под огнем пролом, откуда хорошо простреливались подходы к элеватору. На двоих у них была одна немецкая граната. Но в последнюю минуту, когда они уже вплотную подобрались к развалинам и Ерошкин выхватил гранату, Куренков остановил его.
- Давай их тихо...
Ерошкин понял товарища. Взрыв гранаты вызовет переполох, и тогда им трудно будет отскочить к элеватору. Раз удалось подобраться вплотную, надо уничтожить гитлеровцев без звука. Припав к обломкам кирпича, разведчики бесшумно вползли в руины, подкрались к пулемету с тыла. Двое солдат спали, накрывшись шинелями, а третий сидел возле пулемета, глядел в сторону элеватора. Ерошкин ударом ножа свалил солдата, дежурившего у пулемета, тот даже и не ахнул, потом в одну минуту скрутили спавших. Не сговариваясь, схватили пулемет, покатили его. Но Ерошкин тут же спохватился: патроны! И они вместе с тяжелым пулеметом взяли еще три коробки с патронами.
Гитлеровцы обнаружили смельчаков, когда они были на половине пути к элеватору. Открыли суматошный огонь, в небо взлетели ракеты. Но разведчики не бросили пулемет и патроны, сумели проползти в укрытие.
Вот тогда боцман Василий и подарил Ерошкину трофейный маузер, которым очень дорожил. Он сказал разведчикам:
- Хлопцы, а вы по ошибке в пехоте. Характер у вас матросский!
С этим боцманом и его товарищами-матросами они породнились душой, особенно с боцманом.
Ерошкин вспоминает последний день боя в элеваторе, самый тяжелый. Вода у них давно кончилась, не осталось ни одного сухаря, последние крохи поделили еще накануне вечером. А тут, на беду, в одном из резервуаров загорелось зерно, элеватор наполнился дымом, нечем было дышать. По очереди подбирались к проломам, чтобы глотнуть воздуха.
Им стало совсем невыносимо, и один солдат из пехотинцев, человек уже немолодой, с измученным, серым, заросшим щетиной лицом, сказал обреченно:
- И кому надо, чтоб мы тут погибли в страдании, безо всякой пользы?
Куренков сразу вскинулся на солдата:
- Ты это брось, батя! В панику ударился!..
- Тебе-то чего, тебе трын-трава, а у меня жена и ребятишек трое. Тебе не уразуметь, парнишка!
- Если о детях думаешь, - сказал Куренков строго, неприязненно глядя на солдата, - так не хныкать должен, а драться беспощадно. Трое ребятишек - за троих и бейся. И еще за жену. "Кому надо, чтоб мы тут погибли..." А ты знаешь, сколько погибло под Москвой? Полков, дивизий? Я воевал под Москвой, если бы мы вот так думали: кому надо, чтоб легли...
Куренков тогда не договорил. Немцы опять пошли в атаку, и опять дело дошло до рукопашной. В этой схватке погиб немолодой солдат, у которого было трое детей...
Когда атаку отбили и они, запаленно дыша, пристроились у стены, возле пролома, Куренков сказал Ерошкину с горечью, с болью:
- Обидел я человека. У мертвого извинения не попросишь...
Он долго молчал, тяжело, со свистом дыша, потом громко сглотнул, облизнул сухие растрескавшиеся губы и заговорил снова, но уже другим голосом:
- Трын-трава... Он сказал, что мне трын-трава... А мне, Валька, страшно. Не за себя, ты не подумай, нет... Страшно, что Волга за спиной. Фашисты на Волге. Ты об этом думаешь?
Рядом послышался чей-то голос, лица говорившего в дымном сумраке не было видно, а голос, задумчивый, хрипловатый, слышался отчетливо.
- За нами, парни, еще Урал, Сибирь. Не тут, так там их измотаем до смерти.
Куренков повернул голову на голос.
- Сибирь... А генерал как нам сказал? Нож к сердцу, если пропустим.
- Обстановка, братки, трудная, чего там, - проговорил боцман. - Но я так определяю: и не аховая. Москву им не отдали, потому как это Москва. И Сталинград не отдадим, потому как это Волга. Волга, братки, Волга!
Боцман сказал это так, что Ерошкин помимо воли протянул к нему руку и крепко сжал плечо.
- Давай отдыхать, братишки. - Боцман стянул с себя тесноватый бушлат, кинул под голову. - Хоть бы полчаса поспать...
Ерошкин припал головой к холодной стене, забылся, но тут послышался голос Куренкова:
- Валя, ты любил? Любил, а?
- Нравилась в школе одна, а так ничего не было...
- А я, Валя, люблю. Так хочется жить! Хоть бы раз встретиться с ней, хоть бы раз нам довелось встретиться! Я даже ни разу не поцеловал ее. И вообще она ничего не знает... Чудак, верно?
- Почему же чудак? Может, и лучше даже, что не сказал. Ей легче.
- Валентин, ты только откровенно, как товарищ... Ты смерти боишься?
- Не думаю о ней, вот и все. Не хочу думать, У нас был в роте парень, он говорил: кто о смерти думает, тот наполовину мертв.
- Не шибко-то умен, - сказал боцман. Оказывается, он не спал. - Смерти каждый страшится, и самый отчаянный. Это только в книжках да в кино бывают бесстрашные люди. Жизнь один раз дается, вот в чем дело. Как в атаку подниматься, так каждый раз в груди холодеет. А уж сколько было их, атак... Сколько раз тебе на смерть идти, сколько раз надо задушить страх перед смертью. Как не думать о ней, проклятой? Я вам, братки, так скажу: в том и сила солдата, что ему жить охота, что смерти он страшится до озноба, до жути страшится, а все-таки идет и делает свое. Иначе-то нельзя!
До этого разговора боцман казался Ерошкину другим. Что-то легендарное, сказочное виделось ему в этом моряке, такой он дерзкой удали, такой веселой отваги и силы. Будто пришел из фильма "Мы из Кронштадта".
А Виктор Куренков? Ерошкину казалось, что ничего, кроме ненависти к фашистам, у него не осталось. В рукопашной злее его не было. И после схватки долго не остывал: глаза темные, страшные от гнева, его всего трясло. За эти три дня боя он один пятнадцать, если не двадцать фашистов прикончил. А оказывается, в душе у Куренкова не только ненависть. Как и у него самого. Может быть, война даже сделала их добрее друг к другу, к близким. Давно ли они повстречались с Куренковым? А он уже роднее родного ему. И о матери он думает с такой любовью и печалью. Как вспомнит ее, так и упрекает себя: огорчал ее, разве не случалось, что огорчал?
Последний бой за элеватор завязался, когда уже совсем стемнело. Впрочем, в то время в Сталинграде трудно было отличить ночь ото дня. И столь яростный, долгий, что, когда он наконец прекратился, боцман Василий сказал, обессиленно опустив винтовку:
- Неужто отбились? И не верится, братки... В том последнем бою Куренков был ранен в плечо. Ерошкин перевязал его, но кровь никак не останавливалась, лила из-под повязки ручьем. Ни фельдшера, ни санинструктора не было, оба погибли, и Ерошкин растерялся. "Изойдет кровью!" Он кинулся к товарищам в надежде найти бинты, но в эту минуту к ним пробился связной из штаба дивизии с приказом оставить элеватор, соединиться со 101-м полком, удерживающим рубеж по Валдайской.
К этому времени их оставалось в элеваторе пятьдесят человек, вместе с моряками. И на всех сотни три патронов. Как такими силами прорвать боевые порядки противника? Решение нашел боцман.
- Надо отвлечь внимание фашистов. Мы их атакуем с фронта, устроим переполох, а в это время основная группа ударит в сторону Волги. - Он сказал это твердо, как отдавал приказ. - Чтобы устроить хороший переполох, и пятнадцати человек хватит. Кто идет со мной?
Боцман отобрал добровольцев, и они приготовились к прорыву. Сначала ударила группа боцмана, завязала бой. Как только загремели гранаты, пошла основная группа. Пошла без выстрела. Вплотную приблизившись к переднему краю немцев, дружно, с лихим "ура" рванулась в атаку.
Ерошкин вел раненого Куренкова. Когда они начали бой, Куренков держался. Он даже бил из автомата. Но его почти сразу же, как они вклинились в расположение противника, ранило снова, и он упал. Ерошкин схватил Куренкова, понес. Он тащил его, а товарищи прикрывали с обеих сторон и пробивали дорогу. Так преодолели позицию немцев, а уж тут навстречу бросились свои, и кто-то взял у Ерошкина, совсем выбившегося из сил, раненого.
Санитары положили Куренкова на повозку, - он был без сознания, - повезли к Волге, откуда раненых переправляли на ту сторону. Ерошкин пошел следом за повозкой. Он сам устроил Куренкова на плоту с ранеными. Была глубокая ночь, но над Волгой полыхало зарево пожара, и Ерошкин видел лицо Куренкова. Таким и запомнилось оно ему: без кровинки, со следами страдания, с мальчишеским пушком над верхней губой, освещенное заревом пожара. Когда плот должен был уже отчалить, Ерошкин припал щекой к груди товарища. Биения сердца он не услышал...

4.
"МАША ВЕРНУЛАСЬ!"

"Сегодня в нашей гвардейской праздник: Маша вернулась!" - Валентин Кириллович прочитал эту строчку в блокноте и тихо рассмеялся. Он так отчетливо вспомнил, как стояла она на пороге хаты, небольшая, крепкая, светлоглазая, и смотрела на них, сияя от счастья.
- Споем, хлопчики?
И запела:
Ни тучкы, ни хмары, Та й дощык идэ...
Пела, счастливо улыбаясь, а в глазах стояли слезы.
Маша тогда вернулась из госпиталя после ранения. Ее ранило у них на глазах. Они шли группой по проселку в расположение штаба - возвращались с задания. И вдруг из низкого облака вынырнул "мессер". Полоснул из пулеметов по дороге и скрылся. Группа даже не успела рассыпаться, так внезапно это произошло. Один разведчик был убит, а Машу ранило в бедро. Она попыталась встать, но тут же со стоном упала. Юбка на бедре быстро темнела от крови. Первыми к ней бросились Лаврентий Позигун и Николай Сухоносов, но Маша протестующе подняла руку:
- Не подходите!
- Перевязать же тебя надо! Кровью изойдешь, дуреха! - сердито крикнул Лаврентий.
- Отойди! - взмолилась Маша.
Запрокинув голову и стиснув зубы от боли, она на руках отползла в кусты и сама перевязала себя. Только после этого позвала ослабевшим голосом:
- Помогите встать...
Ребята соорудили носилки, понесли ее. Маша тут же потеряла сознание...
Сколько было у них радости, когда Маша вернулась! Действительно, настоящий праздник... Все ребята в ней души не чаяли. Да и как было не полюбить Машу? В бою она не уступала самым храбрым солдатам. Даже Борис Никитин порой изумлялся: "И откуда в тебе такая крепость?" Не напрасно же она первой из товарищей Ерошкина стала кавалером ордена Славы...
Он прошел с Машей почти всю войну. В самых сложных операциях участвовали вместе: и в Сталинграде, и на Северном Донце, и на Висле, и в Коло... Маша была санинструктором, а санинструктор обязательно включался в группу, если предстояло действовать за линией фронта.
В Сталинграде, когда при штабе 62-й армии был создан разведывательный отряд - в него отобрали лучших разведчиков дивизий, - они получили задание проникнуть по подземным коммуникациям в тыл к немцам, ликвидировать штаб, находившийся в подвале разбитого здания. Группы наших разведчиков численностью десять-пятнадцать человек часто пробирались в тыл по канализационным или тепловым сетям, резали связь, уничтожали мелкие группы противника, офицеров. Но на этот раз операция предстояла более сложная: не так-то просто ворваться в штаб, а еще труднее отойти после такого налета...
Командир отряда капитан Воинков отобрал для той операции тридцать разведчиков. Маши он не назвал. Однако когда отправлявшаяся на задание группа выдвигалась к переднему краю, командир отряда неожиданно увидел среди разведчиков Машу.
- Младший сержант, вернитесь в расположение отряда! - приказал он.
Маша подошла к командиру, сказала спокойно:
- Товарищ капитан, а если будут раненые? Я не могу остаться!..
Была ненастная ночь, но и небо и развалины, среди которых они остановились, озарялись пожарами и вспышками орудийных выстрелов. Ерошкин хорошо видел лицо Маши, видел, как она смотрела на капитана. И выражение лица Воинкова он тоже запомнил. Оно говорило: "Я верю в тебя, но не хочу, чтобы ты погибла. Не хочу!" Какой это был человек, Воинков! Красивый - ну просто орел! Было ему в то время двадцать два, а он уже считался настоящим мастером разведки. Говорили о какой-то необыкновенной удачливости капитана (вскоре он стал майором), но Ерошкин, которому не раз приходилось действовать с Воинковым, хорошо знал секрет этой удачливости: командир отряда был отважен, ловок, умел перехитрить противника. Герой Советского Союза майор Воинков прошел всю войну и ни разу не был ранен. А в Берлине, в последние часы сражения, - погиб... В ту минуту, когда капитан Воинков смотрел на Машу, в его красивом молодом лице, озаренном отблесками пожара, было что-то горькое, печальное. Минуту помедлив, он сказал сердитым голосом:
- Раз уж оказалась здесь... идем! - И быстро зашагал вперед.
Группа вышла на поверхность в полсотне метров от дома, где находился штаб (в этом месте коммуникацию разорвало взрывом бомбы, и разведчики знали это). Трое разведчиков - Николай Сухоносов, Лаврентий Позигун и Николай Лизиков - подобрались к станковому пулемету, скрытому среди развалин рядом с входом в подвал, и без звука уничтожили расчет. Другие убрали часового, стоявшего в проеме двери. В большом низком зале было полно гитлеровцев. Должно быть, вместе со штабом располагалась какая-то специальная команда. Капитан Воинков, прыгнувший в подвал первым, кинул гранаты, сразу две. Следом ворвались разведчики, открыли огонь из автоматов.
Никто из гитлеровцев, находившихся в зале, даже не успел схватиться за оружие. Из комнат, что выходили в зал, выскочили штабные офицеры, однако и с ними разделались мгновенно. Оказала сопротивление лишь небольшая группа, успевшая забаррикадироваться в дальней комнате. Ее уничтожил Ерошкин: забравшись наверх - этаж над подвалом частично уцелел, - кинул гранату в пролом.
То, что произошло, даже не назовешь схваткой: все было кончено за одну минуту. Но когда группа, сделав свое дело, выскочила из подвала, по ней открыли такой огонь, что все пятеро разведчиков, первыми бросившиеся через улицу к подземному ходу, были срезаны пулеметными очередями. От попытки преодолеть открытую площадь и уйти подземным ходом, которым они пробрались к немцам в тыл, пришлось отказаться. Отстреливаясь, перебегая от укрытия к укрытию, разведчики стали отходить к переднему краю. Гитлеровцам не удалось их отрезать: разведчики, хорошо знавшие район, в котором действовали, скрылись среди дымящихся руин. Но еще надо было пройти через передний край противника. Пришлось прорываться с боем, ценою больших потерь, пустив в дело и гранаты и ножи.
Группа потеряла в той операции почти половину своего состава - четырнадцать человек. Среди тех, кто остался за линией фронта, была и Маша.
Редко с задания возвращались все. Случалось, что и никто не возвращался. И каждую потерю надо было пережить. Но еще никогда не испытывали разведчики такой боли, такого отчаяния, как в ту минуту, когда увидели, что Маши среди них нет.
Никто в ту ночь не мог уснуть, никто не притронулся к еде.
А она вернулась. Вернулась на другую ночь, на рассвете. С двумя ранеными.
Вспоминая Сталинград, ту ночь, когда они совершили налет на штаб, Ерошкин вспомнил и далекую польскую речку Радомку, и что случилось за этой речкой. Не мог не вспомнить...
Один из наших полков, выйдя к Радомке, попытался с ходу переправиться через речку, но попал под такой огонь, что вынужден был отойти, занять позицию в пойме реки. Разведчики получили задачу уничтожить дзот противника за Радомкой: из этого дзота, находившегося на возвышенности и искусно замаскированного, гитлеровцы простреливали наши позиции вплоть до командного пункта полка. Одновременно разведчикам было приказано уточнить, где проходит первая линия траншей противника.
Старшим группы назначили Ерошкина, который к тому времени стал сержантом.
Сразу переплыть Радомку не удалось. Немцы что-то заметили, поднялась сильная стрельба, взлетели ракеты. Пришлось взять в сторону и выждать. А ночь летом короткая: пока выждали, пока перебрались через Радомку и подползли к дзоту, начало светать. К счастью, склон холма, где находилась огневая точка, был покрыт высокой кустистой травой, и Ерошкину удалось незаметно подобраться к дзоту вплотную. Нащупав амбразуру, он сунул туда противотанковую гранату. По его расчетам, взрыв должен был уничтожить всех, кто находился внутри дзота, но оказалось, что один солдат каким-то чудом уцелел. Выскочив из полуразрушенного дзота, он с диким криком побежал к своим, в глубину обороны. Иван Петрищев дал по нему очередь из автомата, но уже было поздно. Испуганно застучали, залились пулеметы, вся местность, до самой Радомки, осветилась ракетами. Ерошкин ворвался в дзот, бросился к пулемету, установил его рядом на открытой площадке и открыл огонь по немцам, которые уже бежали к холму. Атаку удалось отбить, но, как только гитлеровцы отошли, по холму ударили вражеские орудия. Двое разведчиков, самых опытных, были убиты, а Иван Петрищев тяжело ранен в живот. С Ерошкиным остались двое молодых, только что взятых в разведку ребят и санинструктор Маша.
После артналета гитлеровцы снова пошли в атаку. Ерошкин решил подпустить их ближе, к подножию высоты, чтобы стрелять наверняка: кончались патроны. Вражеские солдаты накатывались цепью, захлестывая высоту с двух сторон. Ерошкин неподвижно лежал за пулеметом, следил за темными пригнувшимися фигурками, мелькавшими в дыму среди частых выстрелов. Он нажал на гашетку, когда враги были не далее чем в сотне метров. Пулемет забился в его руках, выметывая белое пламя, и вдруг осекся, замолк. Заело ленту. Ерошкин в растерянности схватился за нож - автомат куда-то отбросило взрывом. Казалось, что все кончено, еще минута и гитлеровцы ворвутся на высоту; но в этот миг рванули гранаты, две или три сразу. Гитлеровцы, которые уже были рядом, - Ерошкин слышал их топот и хруст кустарника, - покатились с высоты.
Гранаты бросила Маша. Бросила и, схватившись за автомат, крикнула:
- Держись, братишки!
Вражеские солдаты залегли лишь на минуту, но дело было сделано: Ерошкин успел схватить автомат убитого товарища, и молодые разведчики, ободренные Машей, вспомнили о своих гранатах.
Они отбили бы и вторую атаку, не появись в это время вражеский танк. Он полз прямо на них, на высотку.
- Гранату! - вскричал Ерошкин и, вцепившись лихорадочным взглядом в квадратную железную махину, с грохотом надвигавшуюся на них, протянул руку к молодому солдату, лежавшему слева.- Быстрее, ну! - Ерошкин повернул голову. Солдата не было. Он и его товарищ сломя голову бежали к реке.
- Назад! Назад! - в ярости закричал Ерошкин, но слова его заглушил сумасшедший стук пулемета - били из танка.
Оба солдата, бежавшие по открытому полю, упали, срезанные одной очередью.
Ерошкин выхватил из-за голенища сапога ракету, выстрелил. Еще не погасли над высотой красные искры, как из-за речки ударили наши орудия. Ерошкин вызвал огонь на себя.
Очнулся он в медсанбате. На соседней койке стонал Иван Петрищев. Их обоих вынесла Маша. Это Ерошкин знает точно. Но как? Как она смогла?
Валентин Кириллович попытался воскресить в памяти, что произошло после того, как открыли огонь наши орудия, но это ему не удавалось. Вспомнилось только, что один из солдат, попавший в медсанбат на другой день, рассказывал, как брали эту высотку, сколько там полегло.
"Я посылал с этим солдатом письмо Маше, - вспомнил Ерошкин. - И что-то тогда записал в своем блокноте..."
Валентин Кириллович начал торопливо листать блокнотик.
Конечно же, вот! "Маша! Сестренка! Спасибо..."
Это о ней, о Маше. Но дата... Нет, это записано в другой раз, и не в медсанбате, а в госпитале. Ведь она спасла ему жизнь дважды...
Сколько раз ему снилось то поле, перепаханное минами и снарядами, в космах дыма, с редкими остовами деревьев, обглоданных осколками и пулями. Сколько всего было за войну, бог мой, сколько он повидал и перенес за четыре года фронта, а вот это поле, черная полоска земли, отделявшая наш передний край от немцев, проклятая "нейтралка", на которой он лежал с перебитыми ногами, никак не забудется, все снится и снится ему. Вчера жена разбудила его среди ночи.
- Что с тобой? Ты стонешь...
Валентин Кириллович потом никак не мог заснуть. Стояло и стояло перед глазами выжженное зноем, перепаханное снарядами поле.
...Они действовали в ту ночь небольшой группой. Задание было обычным - взять языка. Разведчики засекли станковый пулемет, находившийся в боевом охранении, и решили захватить одного из солдат расчета. Подобраться к огневой точке не составляло большого труда: недалеко от поросшего кустарником холма, где стоял вражеский пулемет, проходила лощина. Она была голой, однако ночью могла служить неплохим укрытием.
Этой лощиной разведчики и подползли к немцам. К холму они подобрались с тыла. Ерошкин хорошо помнит, как он полз, прижимаясь всем телом к земле (он даже слышит сейчас запах засохшей на корню травы, чувствует, как она покалывает лицо), и все глядел на солдата, стоявшего в окопе за пулеметом, на его широкие плечи и каску. Солдат стоял неподвижно, время от времени давал короткую очередь. Ерошкин подполз к нему вплотную и ударил ножом, солдат осел без звука. Второго, курившего в окопе, прикончил Николай Лизиков - прыгнул на него сверху. Третий солдат спал рядом, но ни чего не услышал. Его скрутили и вытянули наверх прежде, чем он успел прийти в себя.
Группа стала отходить. Гитлеровцы ничего не заметили, кругом было спокойно, даже дежурные пулеметы, изредка постреливавшие, замолчали. И тут, на беду, кто-то зацепил автоматом за куст - грянула очередь. Поднялась тревога, передний край засверкал вспышками выстрелов. Гитлеровцы, сразу же заметившие разведчиков, открыли по ним фланговый огонь, отсекая путь отхода. Ерошкин и еще один разведчик залегли, открыли ответный огонь, дали возможность группе с захваченным языком скрыться в лощине.
Отходили медленно, отстреливаясь, отбиваясь гранатами.
У самой лощины пуля сразила напарника Ерошкина. Оставшись один, он продолжал сдерживать немцев, знал, что группа еще не достигла нашего переднего края.
Ерошкина ранило, когда он выбрался из лощины, это было как раз на середине "нейтралки" - приготовился проскочить открытую полосу, отделявшую его от речки. Засекли, как только он вынырнул из ложбинки, и тут же открыли огонь из гранатомета.
Очнулся с рассветом. Кругом никого, черное, изрытое снарядами, в грязных космах дыма поле. И мертвая, немая тишина. Кое-как вспомнил, что было этой ночью... Догадался: контужен, оглушен взрывом. Пролежав неподвижно несколько минут, пополз, но не преодолел и трех метров - потерял сознание. Когда очнулся, солнце уже оторвалось от земли, било в глаза. Он осторожно ощупал себя - голову, грудь, бока, - как будто бы цел. Только ноги не его, не чувствует он их. Попробовал двинуть ими - сердце зашлось от боли. Понял: ноги перебиты.
Он пополз. Сжал зубы так, что занемели скулы, и пополз. Но только двинулся, по нему открыли огонь. Выстрелов он не слышал, видел только взлетавшие под пулями комья пересохшей земли - почти у самого лица. Пулемет бил откуда-то слева, отрезал его от своих. Ерошкин затих, и очередь пулемета тотчас оборвалась. Пополз снова - и опять очередь, опять у самого лица остро брызнули комья земли. Немцы решили не выпускать его, взять живым, это ясно.
Ерошкин затих, обессиленно уронил голову на вытянутые, дрожавшие от слабости руки. Очнулся он, почувствовав, как под ним содрогается земля. Через силу приподнял голову, поглядел в сторону своего переднего края. За речкой среди кустов часто посверкивали огневые точки. Ерошкин плохо видел, зыбкая горячая пелена застилала глаза, сознание путалось, но он все-таки понял, что происходит: наши заметили его и пытаются пробиться на помощь. "Надо к берегу, навстречу!"
Ерошкин вцепился в закаменевшую землю, медленно, через силу подался вперед, волоча перебитые ноги. Слезы градом катились из глаз, но он полз, полз, теперь даже работая правой ногой, коленом. Однако гитлеровцы следили за ним. Опять взрывные пулеметные очереди перед самым лицом. Пуля прошила руку...
Скоро огонь затих, затем минут через двадцать вспыхнул снова и опять затих. Это могло означать только одно: наши не могут пробиться к нему.
А солнце поднималось все выше и уже жгло беспощадно. Ерошкин впал в полузабытье, но не переставал чувствовать жажду. Горло горело. Он хватал распухшим, растрескавшимся ртом сухой, белый от зноя воздух, а боль в горле, в груди становилась все нестерпимее. Ерошкин истекал кровью в этом пекле. На сколько бы еще его хватило? На два часа? На три?..
Ерошкина вынесла Маша. Четверо пытались пробиться к нему, но не смогли. Один был убит в ста метрах от него, второго ранило, когда он переходил речку, двое вернулись, не добравшись до речки, - такой на них обрушился огонь.
Маша пробилась к нему, вынесла потерявшего сознание, умирающего.
Вернувшись из госпиталя в часть, он спросил ее:
- Маша, как же ты смогла меня вытащить? На глазах у немцев?
- Да ничего особенного, Валя. Выбрала момент, когда немцы обедают, и вытащила...
Она была отчаянно храброй. Ерошкин никогда не забудет операцию в польском городе Коло, за линией фронта, налет на кабаре, в котором развлекались фашистские офицеры. Маша - она, как и все, была в форме СС,- первая вошла в зал, спокойно пересекла его, встала у двери, закрыв выход наверх. Когда разведчики открыли огонь и в зале началась паника, Маша одного за другим расстреливала офицеров, кинувшихся к лестнице.
Да, она была отчаянно храброй и по-женски, по-матерински самоотверженной. Когда выносила с поля боя раненого солдата, забывала о себе. Маша не щадила себя, считала преступлением думать о себе, о спасении своей жизни теперь, когда решалась судьба народа, страны. А жизнь, это Ерошкин знал хорошо, жизнь она любила не меньше других.
Валентину Кирилловичу вспомнилась операция под Варшавой, а вернее, их разговор перед выброской в тыл.
Они сидели у костра, ждали машину, которая должна была отвезти их на аэродром. Все знали, что задание предстоит особо ответственное и сложное, но о предстоящей операции не говорили. Вспоминали разные веселые истории, а потом размечтались: каким будет День Победы? Какой станет жизнь через пятнадцать-двадцать лет после войны?
Помнится, Борис Никитин сказал:
- Города хочу строить. Светлые города...- Он тихо, мечтательно улыбнулся и повернул голову к Николаю Лизикову:- А ты, Коля?
Николай Лизиков долго молчал, потом сказал серьезно, даже строго:
- Самое первое, что исполню после войны, - приду на Красную площадь.
- Хорошая мечта, - задумчиво произнесла Маша. - Красная площадь! И я приду туда после Победы.
- А как же твой бал? - рассмеялся Никитин.- "Такой великолепный зал из белоснежного мрамора, весь в огнях, и я танцую вальс. Платье на мне, туфельки - ах!" И обещала первый вальс танцевать со мной!..
- Первый вальс с тобой! С тобой, Борис... Только мрамора не надо, это я так. Тишины хочу. Посидеть бы вечером у речки, под березой... А, Боря?
Валентин Кириллович вспомнил, как она смотрела на Бориса Никитина, как светились ее глаза, и подумал: "Догадывался ли Никитин, что она его любила? Нет, не догадывался. Она же ничем не выдавала своих чувств. Как она говорила: "Захлопни дверцы души для всего, что не касается поля боя..."
Теперь Ерошкин знает: не ее это слова. Но Маша любила их повторять. Да, с Никитиным они остались товарищами. Борис ей даже говорил: "Машенька, ты мой самый верный кореш!" Так и не понял Машу Никитин, хотя и был парень с умом и душой. А может, это Ерошкину только так показалось, может быть, и не было у Маши никаких чувств к Никитину? Она же ни с кем не делилась... Он твердо может сказать только одно: Машу без памяти любил его дружок Лаврентий Позигун. Лаврентий был парнем серьезным и строгим, к девчатам относился с подчеркнутым равнодушием - ноль внимания, а вот Маша, не такая уж и красавица, взяла егоза душу. Он как-то сказал Ерошкину: "Не могу я без нее, Валя. Прямо не знаю, как сладить с собой".
Когда Лаврентий Позигун признался ей в своих чувствах, она сказала ему с печальной улыбкой: "Ты славный парень, Лавруша, я очень дорожу твоей дружбой, но другого у нас не будет..."
Валентин Кириллович обязан Маше жизнью. Дважды обязан. Но он обязан ей еще и другим: она утверждала в нем веру в доброту и чистоту человека.

5.
"МОСТ. ФЕДОР КОЗОБРОДОВ..."

В блокноте запись: "Мост. Федор Козобродов. Найти его мать". И дата- 12 марта 1944 года.
Перед Ерошкиным сразу встало его лицо, суровое, тяжелое лицо Федора Козобродова, облепленное мокрым снегом, с обледеневшими бровями и ресницами. Таким он видел его в последний раз, и таким оно осталось в памяти.
...В ночь на 12 марта части дивизии, выходившие к реке Ингул, заняли село Александровка, что недалеко от районного центра Широкое, закрепились на его окраинах: надо было дать отдых солдатам, преследовавшим противника четвертые сутки, подтянуть тылы. Гитлеровцы отошли в лесные посадки, проходившие широкой полосой не далее чем в полутора километрах от Александровки.
Среди ночи противник неожиданно открыл по Александровке сильный артиллерийский и минометный огонь. Командир дивизии генерал Кулагин встревожился. Что задумали немцы: готовят контратаку или прикрывают отход за Ингул? Комдив приказал выслать вперед группу разведчиков. Повел группу Ерошкин.
Начавшаяся еще днем пурга теперь разыгралась так, что и в десяти шагах ничего не было видно. В тяжелой густой пелене мокрого снега едва проблескивали вспышки орудийных выстрелов. Ветер валил с ног, забивал дыхание. Ерошкин, шагавший впереди, круто наклонив голову и выставив вперед плечо, упрямо преодолевал метр за метром. Но вот он покачнулся, попятился под бешеным порывом ветра, весь напрягшись, схватился обеими руками за голый обледеневший куст, чтобы удержаться. Разведчик Федор Козобродов, шагавший следом, что-то крикнул ему. Ерошкин не расслышал, продолжал стоять, ухватившись за колючие ветки и весь наклонившись вперед. Тогда Козобродов схватил его за плечи своими огромными железными руками, резко повернул к себе.
- Лицо оттирай... Лицо!
Пальцы задеревенели, Ерошкин совсем их не чувствовал, он с трудом содрал с лица ледяную корку, шапкой вытер глаза. Захлебываясь от ветра, крикнул:
- За мной!
Но Козобродов не выпустил его из своих могучих рук. Начал толкать в плечи, спиной вперед. Так они и пошли: Ерошкин пробивал спиной режущий и тугой, как железная пружина, поток снега, а Козобродов помогал ему, крепко держа за плечи и толкая вперед. И другие разведчики пошли так же, один спиной к. ветру, а второй за ним, голова к голове. Потом они менялись местами, чтобы тот, кто шел лицом к ветру, мог передохнуть, отогреться. Только Козобродов не хотел меняться местами. Он упрямо держал Ерошкина, сильный и широкий, на голову выше своего товарища, шел и шел лицом к ветру, ни на минуту не останавливаясь. Снег облепил его с головы до ног, только виднелись щелки глаз, горячо светившиеся под широкими, бугристо обледеневшими бровями.
- Передохни, слышишь! - кричал ему Ерошкин в лицо и пытался вырваться из его рук, железно вцепившихся в мокрые плечи, но Козобродов не отвечал, продолжал упрямо толкать Ерошкина вперед, перемешивая своими разбитыми сапожищами снег с грязью. Ерошкин чувствовал на своем лице его тяжелое, горячее дыхание.
Федор Козобродов пришел к ним в разведку сразу после Сталинграда. Но он так и не сошелся близко ни с кем из товарищей. Суровый и молчаливый, держался особняком. У каждого из разведчиков был побратим, "братишка", в которого он верил, как в себя, за которого готов был отдать жизнь. Командир группы Ерошкин всегда помнил об этом, когда решал, кого послать на задание. Если, скажем, шел Лаврентий Позигун, то с ним посылался его "братишка" Николай Сухоносов. Они понимали друг друга и без слов. Когда же очередь доходила до Козобродова, то тут Ерошкину приходилось размышлять. Обычно он спрашивал его: "С кем пойдешь на задание, Федор?" Но тот отвечал неизменно: "А мне все одно. Могу и один".
Федор Козобродов, хотя и не отличался особой хваткой и быстротой соображения, разведчиком был надежным. Он обладал редким упорством, неторопливой расчетливостью и инстинктом охотника. Боевая работа Козобродова была отмечена орденами Красной Звезды и Славы. И все-таки - Ерошкин знал это - ребята не любили ходить с ним на задания. Не было в нем душевности. Кто-нибудь из разведчиков заговорит с ним, захочет поделиться бедой или радостью, а он только бросит сухо:
- Быват!
Он был резким, грубоватым. Не рассказывал ни о себе, ни о доме, ни о близких. Как-то Ерошкин спросил его, почему ему никто не пишет, но тот отмолчался, недовольно насупился. Только однажды Козобродов открыл свою душу. Было это на выходе к Днепру, после одной страшной неудачи, когда из всей группы Брошкина с задания вернулось пятеро, пятеро из шестнадцати. Ерошкин мучительно, до смятения, до отчаяния переживал гибель товарищей. Когда спустились в опустевшую землянку, он, не снимая сапог и комбинезона, рухнул на нары как подкошенный, и долго лежал неподвижно, уткнув лицо в ладони. Федор Козобродов подошел к Ерошкину с кружкой спирта, тронул за плечо: -o Выпей, заснуть тебе надо. Пей! Ерошкин залпом выпил, но спирт не подействовал на него, он не мог уснуть.
Козобродов лег рядом, сунув под голову вещевой мешок.
- Жалко парней, Валентин, а что тут поделашь? Война!
Ерошкин не ответил, но Козобродов продолжал: - Ты не казни себя, не надо. Разве виноват в их погибели? Последним сам-то отошел. Поди догадайся, что у них там засада. Как поглядит начальство, этого не знаю. Да и хрен с ним... Главное, Валюха, понимать, что совесть твоя чистая, что не виноват перед ребятами...
Козобродов замолчал, задумался. После долгого молчания негромко спросил:
- Не спишь?
- Нет.
- Я никому не сказывал про свою судьбу, а тебе откроюсь, потому как вижу, что поймешь. Слыхал небось, что в дивизию пришел из штрафбата? Молчишь... Значит, слыхал. История долгая, да все одно не спать... Любил я, Валентин, девку. Натальей звать, из нашей деревни. До невозможности любил ее, голову потерял. И она, думалось мне, любила. Женихом ее считался. Да один дорогу перешел. Я из себя невидный, чего там, а он - сокол раскудрявый. На гармошке здорово мог. Двум девкам головы кружил, так мало показалось. К Наталье моей пристал. Завлек он ее, Валюха, завлек, будь проклят. Меня для нее будто и не было... Далеко у них зашло. А потом он ее бросил. Опозоренную. Если бы меж ими по-честному, по-хорошему, я бы пережил, разве без понятия? Ну, полюбил чужую невесту, сердцу не прикажешь. Быват. Но он же не любил ее! Из интересу дорогу перешел. Вот, дескать, какой я орел-сокол, только свистну, и чужая невеста моя. Догадался, поди, чем кончилось? Отомстил я ему. Не за свое горе, а за На-тальино. Повстречал возле клуба и избил. Если бы мужики не отняли, так бы и кончил его. И не пожалел бы. Чего таких жалеть-то? Без совести, без честности! Ну, понятное дело, судили меня, срок дали. Из тюрьмы я сбег. Когда немец к городу подходил. Угонят нас, думаю, на север, доберись оттель до фронта... Короче, сбег. Думашь, вину свою кровью захотел оправдать? Не то! В человеке честность должна быть. А если в тебе есть честность, то как же ты можешь в такую-то войну в стороне держаться? Да что говорить об этом, не хуже меня понимать...
Козобродов долго молчал, потом проговорил со вздохом:
- И мне жалко ребят. Может, жальче, чем себя самого. Мне-то уж тридцать, а они совсем парнишки. Одно хорошо: с чистой душой из жизни ушли. И жизнь честная и смерть...
Больше к этому разговору Федор Козобродов не возвращался:
Лишь однажды, получив откуда-то единственное письмо, сказал сокрушенно:
- Пропала мать. Деревню немец спалил, никаких следов. Тетка сообщает, что в Германию угнали, да не верится что-то. Не те ее годы, чтоб угонять... Виноватый я перед матерью. Сколь слез из-за меня пролила. Не подумал о ней, старой, когда решил с обидчиком повстречаться. Если живая, так думает, поди, что я все по тюрьмам да лагерям маюсь...
Между тем буран начал стихать, снег поредел, и скоро разведчики различили посадки, смутно темневшие в белой пелене. Где-то дальше, за посадками, желтыми сполохами мелькали орудийные выстрелы, то слева, то справа вспыхивали одиночные очереди станковых пулеметов, вспыхивали и тут же гасли в сырой, вязкой мгле.
Ерошкин постоял минуту, вглядываясь в посадки, вслушиваясь в стрельбу. Тем особым чутьем разведчика, которое приходит только с опытом, он почувствовал: немцы отходят. Почувствовал по артиллерийской стрельбе, которая отдалилась, по этим вот разрозненным пулеметным очередям.
Скомандовал: "Вперед!"
Разведчики ползли вспаханным полем, колени и руки вязли в раскисшей земле, смешанной со снегом, потом спустились в глухой овраг, по дну которого, под тонким льдом, трескавшимся под сапогами, бежал ручей; этот овраг вывел их вплотную к посадкам.
Приказав солдатам оставаться на месте, Ерошкин по скользкому глинистому склону выбрался из оврага и, раздвинув низкие облепленные снегом ветки елей, вполз в посадки.
Справа слышатся голоса, едва различимые, какой-то треск. Издали доносится гул моторов. Проходит минута, другая, и голоса удаляются, стихают совсем. И стука пулеметов теперь не слышно, только методично, с интервалами бьют орудия.
Бесшумно скользя среди елей, Ерошкин отполз влево. Никого. Он вернулся обратно и, минуту послушав, отполз в другую сторону, вправо. И тут никого. Обломанные ветки на истоптанном снегу... "Ушли!" Он кинулся к оврагу, где затаилась группа, свистом подал сигнал: вперед!
Разведчики пересекли посадки, не встретив немцев. Только что: в поле чернели глубокие следы, их не успело засыпать снегом. На шоссе, проходившем неподалеку, снег был размолот колесами грузовиков и повозок, перемешан с водой, накопившейся в колеях, и грязью. Через сотню метров разведчики обнаружили оставленную минометную позицию - неглубокий окоп и ровики.
Ерошкин передал по радио в штаб:
- Противник оставил оборону.
- Продвигайтесь следом, докладывайте направление отхода, - приказал начальник разведки.
Слева от шоссе, на крутом косогоре, чернели хаты. Их освещали орудийные вспышки, взлетавшие за высотой, через равные промежутки. Ерошкин определил: по ту сторону холма стоят вражеские гаубицы, батарея. Правее шоссе тоже вспыхивали орудийные выстрелы, выхватывали из темноты опушку рощи.
Разведчики пошли в полный рост, не обращая внимания на орудийные выстрелы, пошли между артиллерийскими позициями. Им нужно было спешить, чтобы настигнуть отходившего противника и двигаться за ним плотно.
Донесся гул мотора, неровный, отрывистый, переходящий в надсадный рев.
- Машина буксует,- сказал Козобродов, глядя в сторону шоссе.- Ежели отбилась от колонны, так навернуть ее просто...
Ерошкин не ответил, взял в сторону от дороги - ввязываться в бой им нельзя.
Прошло еще полчаса, и снег прекратился, ветер ослаб, налетал лишь порывами, злыми, короткими. Видимость улучшилась, однако колонны не показывались. И голосов не было слышно, даже шума моторов. "Успели оторваться, - с тревогой думал Ерошкин.- Торопятся к реке, чтобы до рассвета переправиться. Уцелел ли мост у Широкого? Начальник разведки сказал, что уничтожен партизанами, но данные не проверены. Если и был взорван, так могли восстановить. Или наладить понтонную переправу. Похоже, что идут на Широкое. А если нет?" Он сильно устал, ноги будто чугунные, схватившийся ледяной коркой комбинезон сковывает движения, но Ерошкин прибавляет и прибавляет шаг.
Впереди, четко выделяясь среди заснеженного поля, зачернели дома. Окраина Широкого. Ерошкин заколебался: идти прямо или повернуть к лесу, темнеющему слева от домов, выйти к селу оттуда? Со стороны леса безопаснее, но на обход уйдет много времени. Решил идти напрямик.
Как случилось, что немцы подпустили их вплотную, позволили выйти к самому оврагу, проходившему в сотне метров от домов? Ерошкин, приметив этот овраг, поросший кустарником, обрадовался. "Тут осмотримся и - в село!" Он первым достиг оврага, схватился за куст, прыгнул, и тут - окрик "Хальт!" Ерошкин дал очередь из автомата и отскочил. В ответ судорожно застучал, ослепляя белым огнем, пулемет. А через минуту уже весь овраг сплошь сверкал выстрелами.
- Отходить! - крикнул Ерошкин и бросил гранату в самую гущу огня. На мгновение приник к земле и затем, резко приподнявшись, метнул в овраг вторую гранату. Вражеский пулемет замолчал. Ерошкин быстро скрылся в темноте.
Находившиеся в засаде гитлеровцы не решились их преследовать. Но разведчики раскрыли себя, не было сомнения, что противник примет все меры, чтобы ликвидировать группу, прорвавшуюся в его тыл, не пропустить ее в Широкое, к переправе.
Когда огонь совсем стих и Ерошкин убедился, что их не преследуют, он сказал товарищам:
- Двигайте к лесу. Ждите на опушке. А я в Широкое. Группа теперь не пройдет.
- Не дело одному, командир,- сказал Козобродов сердито.- Группой, понятно, не пройти, но и одному не дело. Пошли вдвоем.
Ерошкин согласился.
Они дали большой круг, вышли к Широкому не с востока, как нацелились вначале, а с противоположной стороны, с тыла. Огородами подобрались к самым домам. Еще на подходе к селу Ерошкин угадал движение по моторам машин, по голосам. Теперь, выйдя к домам, он увидел колонну пехоты, проходившую просторной улицей. За колонной потянулись автотягачи с пушками, повозки. Потом опять показалась колонна пехотинцев.
Перебегая тылами от дома к дому, Ерошкин и Козобродов вышли на другой конец села. Здесь, недалеко от дороги, стояли танки. "Прикрытие",- подумал Ерошкин, но тут послышались команды, двигатели танков взревели, и громоздкие машины, в белых пятнах камуфляжа, вытягиваясь в колонну, пошли параллельно дороге.
Ерошкин решил: если танки пошли к реке, значит, мост цел. Но тут же возникло сомнение: а может быть, навели переправу на плавающих понтонах? Он должен знать это в точности. Придвинувшись вплотную к Козобродову, приказал:
- Возвращайся в ядро. Радисту передать в штаб: идут к Ингулу. Я - к реке!
- Мне способней...
- Нет! - Ерошкин толкнул Козобродова в литое плечо.- Давай!
Пробираясь в сторону от дороги, но так, чтобы не терять из вида отходивших немцев, Ерошкин вышел к Ингулу. Река, очистившаяся на быстрине ото льда, зловеще чернела среди свежего снега. По закраине, прикрываясь крутояром, Ерошкин вышел к самой переправе. Убедился: колонны идут по мосту.
Он нашел группу на опушке леса, связался по радио со штабом, передал последние данные.
- Попытайтесь захватить мост, - ответил штаб. - Удерживайте до подхода передового отряда дивизии!
Дорога к реке теперь была разведана, так что группа в короткое время выдвинулась к Ингулу, к самому мосту, затаилась на льду под заснеженным крутояром. Мост отсюда, снизу, просматривался весь. Над черной водой светлели высокие железобетонные опоры. Можно было даже различить полукружия ферм. На фоне прояснившегося неба видны были контуры танков и автомашин. Техника двигалась осторожно, по грохоту можно было определить, что мост полностью не восстановлен, машины идут по настилу из бревен. Вперемешку с машинами и повозками валила пехота. Улавливались голоса, похожие на гусиный гогот.
Прошло еще полчаса, начало светать. Мост опустел. Теперь с интервалами проходили отдельные отставшие машины и небольшие пешие группы.
Ерошкин по опыту знал: мост подготовлен к взрыву, немецкие саперы уже на месте, ждут, когда пройдет последняя колонна. По откосу он вскарабкался наверх, залег в снегу, среди мелкого кустарника, торчавшего над сугробами тонкими заледеневшими прутьями. Оглядевшись, пополз к мосту. Поверх комбинезона у него белый маскхалат, он сливается со снегом, так что заметить его с моста трудно.
Притаился метрах в тридцати рядом с насыпью, примыкавшей к мосту. Следом за ним, по одному, сосредоточилась вся группа.
Ерошкин не ошибся: саперы уже на месте. На насыпи стоит офицер, высоченный, худой, в очках, зло взмахивает рукой, подгоняет группу пехотинцев с повозками: "Шнель! Шнель!"
Повозки, а за ними и солдаты втянулись на мост, дорога опустела. Офицер, отвернув рукав шинели, поглядел на часы, затем кинул взгляд на дорогу и стал торопливо спускаться с насыпи, скользя по мокрому снегу. Внизу его ждали саперы, человек двадцать. Офицера теперь Ерошкин не видел, его закрыли солдаты, стоявшие тесной кучкой, но он слышал его громкий голос. Офицер докладывал кому-то по радио или телефону, что войска прошли. Ерошкин плохо знал немецкий, но по отдельным словам догадался, что офицер просит разрешения взорвать мост.
Сердце у Ерошкина тревожно сжалось. Сколько было всего, сколько боев, но такая тревога в сердце, будто это его первая операция. Если им не удастся предотвратить взрыв моста, нашим войскам придется форсировать водную преграду. Противник выиграет время, закрепится на новом рубеже...
Он заставляет себя думать спокойно: "Надо сразу накрыть всю группу. Если бой затянется, к саперам подойдет подмога,- колонны еще не успели отойти далеко. Самое главное сейчас - проскочить на мост, перерезать провода и, если получится, убрать мины из опор..."
Ерошкин толкнул в плечо разведчика, лежавшего к нему вплотную (условный сигнал приготовиться к бою) и вскинул автомат, но тут донеслись резкие, звонкие выстрелы. Где-то совсем недалеко, на этой стороне Ингула, открыли огонь противотанковые пушки. Тотчас их выстрелы смешались с частым стуком пулеметов и с дробью автоматных очередей. Сомнений не было: это передовой отряд дивизии, идущий к мосту, столкнулся с врагом. Значит, еще не все войска противника ушли за Ингул... Ерошкин застыл в нерешительности. "Атаковать или выждать, когда пройдет колонна? Саперы должны пропустить колонну... Завязать с ними бой до подхода колонны? Нет, опасно..."
Решение подсказали сами немцы. Офицер, а за ним и его саперы бросились по насыпи к мосту. Ерошкин понял: взорвут мост, не дожидаясь отставшей колонны.
Он открыл огонь. Резал длинными очередями, разворачивая ствол автомата влево и вправо, укладывал гитлеровцев одного за другим - падая, они скатывались с крутого откоса. Столь же яростно била вся группа, накрыв плотным огнем и откос, по которому карабкались саперы, и дорогу перед мостом. Однако часть солдат все-таки прорвалась. Они уже бежали по мосту, под их ногами гремели бревна.
- Вперед! Вперед! - крикнул Ерошкин, бросаясь к мосту. Ловкий, крепкий, он несколькими прыжками преодолел откос, резанул из автомата.
За спиной крикнули:
- Машина!
Стремительно повернувшись, он увидел тупорылый немецкий грузовик с солдатами. Грузовик несся к мосту с бешеной скоростью, мокрый снег летел из-под его колес фонтаном, из радиатора хлестал пар. Как, каким образом здесь оказалась машина с солдатами? Раздумывать нет времени. Ерошкин крикнул разведчикам: "Не выпускать саперов, ни одного!" - и бросился навстречу вражеской машине. Он метнул гранату прежде, чем грузовик замедлил скорость. Машину бросило взрывом под откос. Однако часть гитлеровцев все-таки уцелела. Одни, укрывшись за машиной, открыли огонь, другие проскочили в кустарник, росший рядом,- там густо засверкали выстрелы. На помощь Ерошкину подоспели четверо из группы, завязался бой.
Ерошкин бил из автомата по вспышкам, и все чаще бросал тревожный взгляд в сторону моста: что там, удалось ли уничтожить саперов, перерезать провода, ведущие к зарядам тола? Надо быстрее кончать здесь...
- Обойди их! - крикнул Ерошкин Сухоносову и взмахом руки показал в сторону машины.
Николай Сухоносов двумя-тремя стремительными перебежками проскочил вдоль дороги, упал почти у самой машины. Гитлеровцы засекли его; там, где он упал, струями брызгал снег. Сухоносов не отвечал на огонь. "Убит!" Ерошкин приподнялся, чтобы кинуться к Сухоносову, но тут рванула граната. Взрыв накрыл машину, она вспыхнула. "Молодец, Коля!"
Те немцы, что укрылись в кустах, не страшны, к мосту они не проскочат, надо только держать под огнем открытое пространство. Он оставит здесь двоих, а с остальными - на мост. Но Ерошкин не успел подать команду: из-за реки, с той стороны Ингула, донесся гул танковых моторов.
Случилось самое страшное, о чем Ерошкин даже боялся подумать,- вражеские танки подошли прежде, чем подоспел передовой отряд дивизии. Что сделает малочисленная группа, вооруженная одними автоматами и гранатами, против танков? Но не та обстановка, чтобы раздумывать. В сознании сейчас только одно: они обязаны удержать мост, предотвратить взрыв, а какой ценою, в таких обстоятельствах значения не имеет.
Ерошкин вскочил, выпрямился во весь рост, не замечая пуль, свистевших над головой, взрывавших снег у ног, не пригибаясь даже, бросился к мосту.
Влетел на мост и остановился, обмер. Вражеский танк был рядом с мостом, в нескольких метрах. А за ним шла колонна... Если танки пройдут через мост, то и передовой отряд дивизии не спасет положения. Судорожными и вместе с тем точными движениями рук Ерошкин быстро отцепил от пояса гранаты и, вскинув их над головой, рванулся навстречу танку.
Он прыгал по развороченным бревнам и доскам, не отрывая глаз от танка, стремительно надвигавшегося, уже закрывшего собою пространство между арками моста. Схватился за чеку гранаты, чтобы рвануть ее, но, прежде чем он успел это сделать, впереди сверкнул взрыв.
Ерошкина опередил Козобродов. Когда появились танки, Федор Козобродов, успевший пробежать на противоположный берег, залег у самого моста, за железобетонной балкой, лежавшей у чугунной решетки. Должно быть, чтобы уничтожить танк наверняка, он пропустил его, кинул гранату сзади, под днище, под мотор. Танк не загорелся, но гусеницы перебило - тяжелая машина, круто развернувшись, встала, закрыла собою дорогу.
На броне танка сидели солдаты. Они спрыгнули на мост, однако ни залечь, ни открыть огонь не успели. Козобродов в упор расстрелял их из автомата.
Остановившиеся перед мостом вражеские танки отошли назад, а затем, развернувшись по обеим сторонам дороги и рассредоточившись, начали бить по мосту из пушек и пулеметов. Но тут подоспел передовой отряд дивизии. Подоспел вовремя. Мост был удержан до подхода основных сил.
Группа Ерошкина потеряла на мосту пять человек, и среди них Федора Козобродова. Когда кончился бой, Федор был еще жив. Ерошкин нашел его за железобетонной балкой, густо исклеванной пулями, у чугунной решетки. Козобродов лежал на боку, припав головой к балке, в левой руке, откинутой в сторону, сжимал автомат. Ерошкин осторожно приподнял его.
- Федор! Слышишь меня? Федор!
Козобродов чуть приоткрыл набрякшие веки, жесткие губы, обметанные простудой, дрогнули.
- Слышу...
- Сейчас, потерпи. Санитар! Ребята, санитара!
- Не надо... погодь...- Козобродов задыхался, в груди клокотало.- Помираю, Валюха. Ты мать... маму найди... Скажи, что... честной смертью я, в бою...
Он закрыл глаза, затих, по суровому, заросшему черной щетиной лицу пошла синева. Из глаз выкатились две крупные слезы, медленно покатились по шершавым, в пятнах от мороза щекам, застряли в уголках губ.
Вспомнив Федора Козобродова, Ерошкин глубоко вздохнул. Но в этом вздохе не было горечи и боли. Светлое чувство в душе вызвал Федор Козобродов. "Как хорошо, что удалось отыскать его мать,- подумал он.- Она узнала о подвиге Федора, побывала на его могиле..."

6.
"ХОДИЛИ ПЯТЕРКОЙ"

Все-таки удивительная вещь - человеческая память. Вот он прочитал в своем блокноте запись: "Ушли в апреле, вернулись в мае. Вернулось нас 17..." Наверное, за всю войну Валентину Ерошкину не приходилось труднее, чем в те дни, если не считать трех суток, когда его носило в океане на утлом, наполовину разбитом баркасе. Но это было уже после разгрома фашистской Германии, на Дальнем Востоке. Он один оказался на том баркасе, кое-как державшемся на воде, один живой, а штормило так, что неба не разглядеть - одни косматые волны. Трое суток мотало его в Тихом океане, думал, что уже все, гибель, да, видать, под счастливой звездой родился- подобрала подводная лодка... Но если говорить о войне с немцами, то тяжелее того испытания не было. Только сказать - без малого два месяца в тылу врага!
Но, как ни странно, запись об этой операции ничего не вызвала в памяти. А вот эти строчки заставили схватиться за грудь, такую боль он почувствовал в сердце. Словно не было тридцати лет, отделявших его от тех дней, от тех ребят...
Постороннему эти строчки не скажут ничего: "17 апреля. Плавни. Четверо суток. Ходили пятеркой: Лаврентий П., Коля Л., Алеша К., Коля С. и я. Вернулись, порядок, только ноги не ходят..." Да, постороннему эти строки ничего не скажут. Для него же, Валентина Ерошкина, четверо суток в плавнях были тем, чем для другого вся жизнь.
...Наши части, форсировавшие Днестр на узком участке, зацепились за правый берег, заняли низину, но продвинуться дальше не смогли. Гитлеровцы, укрепившиеся на высотах, простреливали и плацдарм, занятый нашими частями, и подходы к нему. Все попытки выбить фашистов с высот оказались тщетными.
Между тем обстановка на этом участке фронта осложнялась. Днестр начал разливаться, быстро затопляя широкую пойму.
Разведчики получили приказ нащупать слабые места в обороне противника. Прежде всего надо было взять языка, но это никак не удавалось. Немцы на ночь сажали в траншеи первой линии собак, и, как только разведчики начинали подбираться к вражеским позициям, овчарки поднимали лай.
Разведка боем тоже не дала нужных результатов. Командир разведывательного отряда майор Воинков принял решение направить разведгруппу в обход по плавням - отойти на двенадцать километров вниз и там просочиться через передний край. Воинков был уверен, что гитлеровцы в том месте их не ждут: слишком широко разлилась река.
Старшим группы командир отряда назначил сержанта Ерошкина. Почему он выбрал именно его? К тому времени - это была весна 1944 года - Валентин Ерошкин стал опытным разведчиком, умеющим действовать самостоятельно, расчетливо и решительно. Однако высоким мастерством и решительностью отличались многие разведчики. Как уже говорилось, в армейский разведывательный отряд отбирались лучшие. Но Воинков знал, что кроме опыта, умения верно оценить обстановку сержант Ерошкин обладает еще одним качеством - упрямством, железным упрямством. Не было случая, чтобы Ерошкин вернулся, не выполнив задания.
Ниже по течению Днестр уже затопил всю пойму, лишь кое-где виднелись небольшие островки. Затопило и прибрежный кустарник, и заросли краснотала, тянувшиеся широкой полосой. Редкие осокори купали в ледяной воде свои ветви, еще не успевшие отойти после зимней стужи. Во впадинах даже верхушки кустарника не были видны - светлели чистые озера.
Группа отправилась в резиновой надувной лодке, отправилась днем, рассчитывая к ночи добраться до места, где она должна была проникнуть в расположение противника. Камыш стоял густой и такой высокий, что пробираться через его заросли было безопасно и средь бела дня.
Они наверняка вышли бы до ночи в намеченный пункт, не подведи их лодка. Только разведчики углубились в плавни, под Ерошкиным, на корме, шумно забурлила вода. Он еще не успел сообразить, что произошло, как лодка пошла ко дну. Резину пропороло чем-то острым, и так, что воздух вышел мгновенно.
В одном им повезло - в этом месте было неглубоко, оружие и патроны остались сухими.
Сначала разведчики шли по пояс в воде, потом по грудь, потом переплывали озера, подняв оружие над головой. А вода была ледяная: по Днестру еще плыли льдины, да к тому же на разведчиках были тесные меховые комбинезоны и тяжелые солдатские сапоги. Но куда тяжелее оказалось продираться через сухой и жесткий, как железо, тростник, стоявший стеной, через заросли рагоза, колючие ветки которого в клочья рвали насквозь промокшую одежду, до крови царапали лицо и руки; отяжелевшие ноги тонули в вязкой песчаной жиже.
Группа шла без отдыха весь остаток дня и всю ночь-благо ночь выдалась светлой,- но преодолела немногим больше половины пути.
Когда рассвело, разведчики выбрались на сухой островок, коричневый от прошлогодней, засохшей на корню кустистой травы. Ерошкин решил дать группе отдых. Раскрывая ножом банку с тушенкой, он поглядел на Алексея Кошляка. Алексей совсем выбился из сил. Последние метры Ерошкин чуть ли не тащил его на себе. Лицо Кошляка покрылось красными пятнами, глаза лихорадочно блестели.
- Никак жар у тебя, Алеша? - встревоженно спросил Ерошкин.
- Да н-нет, з-за-замерз...- Кошляк задыхался, мокрые плечи, которые он обхватил багрово-синими руками, трясло в ознобе.
Еще когда собирались на задание, Ерошкин заметил, что с Кошляком что-то неладно, нехорошо блестят глаза. Он сказал ему об этом, но Кошляк отмахнулся:
- Возле огня посидел, вот и блестят...
Николай Сухоносов тогда еще пошутил:
- Это точно, командир, у огня! Он Верку с медсанбата повстречал. От Верки глаза заблестять!
У Сухоносова в роте был дружок, родом из глубинной заволжской деревни, он как-то особенно мягко и смешно выговаривал: "блестять", "пропадёть", "моргнёть"... Сухоносов, известный пересмешник, все копировал дружка: "Во даёть наш Саня, врёть и не моргнёть..." Уж скоро год, как Саня погиб, на Северном Донце похоронили, а говорок его так и остался у Сухоносова. Теперь разведчики над Сухоносовым посмеиваются: "Врёть Коля, как прядёть..."
Ерошкин не взял бы Кошляка на задание, видел же, что парень простужен, но побоялся обидеть. Алексею семнадцать, в армейский отряд его взяли впервые, и командиры групп каждый раз находили причину не брать его на задание: не чувствовали в нем надежного разведчика. Называли его не иначе как фантазером и романтиком. Алексей Кошляк знал чуть ли не наизусть все романы. Фенимора Купера, мог часами рассказывать о приключениях Чингачгука. Нож он метал с ловкостью индейца, за полсотни шагов вонзал финку в круг величиною с тарелку. Топор он называл томагавком. Солдаты его окрестили Чингачгук Соколиный глаз. В разведку Алешу Кошляка привела романтика, мальчишеская жажда необыкновенных подвигов. Он ушел из школы, не закончив десятый класс. Ерошкин знал это, но в отличие от других командиров групп относился к пареньку с добрым чувством. Возможно, узнавал в нем самого себя, того Вальку Чапая, который начал воевать под Ельней.
Когда Кошляк попросил Ерошкина зачислить его в свою группу (командиры групп сами отбирали людей), Ерошкин взял Алешу без колебания. Помнил, как самому ему, шестнадцатилетнему парнишке, поверил сержант Никитин.
Теперь, конечно, пришлось пожалеть. Эти сутки в ледяной воде Алеша Кошляк держался как надо, все время шел впереди, пробивая дорогу в тростнике, а сейчас парнишку качает.
- Придется оставить тебя, Алеша,- сказал Ерошкин, протягивая ему открытую консервную банку.
- Еще ч-чего!..- Кошляк потянулся к банке за своей порцией и вдруг повалился, как сноп. Он был без сознания.
Ерошкин приподнял его голову, вопросительно поглядел на товарищей.
- Другого не придумаешь, надо оставить тут. На обратном пути, коль уцелеем, заберем,- сказал Сухоносов.
- Надо сделать шалаш. Лизиков, наломай сухого камыша, да травы сюда побольше...- Ерошкин расстегнул комбинезон и гимнастерку на груди Кошляка, плеснул спирта на голое тело, принялся растирать.
- Какая польза, если он в мокрой одежде? - с горечью сказал Сухоносов. - Костер бы развести, так фрицы рядом, прикончат, паскуды... И на кой таких парнишек на фронт берут?
В другое бы время Ерошкин, наверное, рассмеялся. Самому-то Сухоносову сколько? Года на два старше... Но сейчас глянул на Сухоносова и подумал: "Не на два года он его старше, а на двадцать".
Через час они поднялись, снова вошли в ледяную воду.
Еще до того, как стемнело, на правом берегу, на взгорье, показались белые хаты. Это был хутор, о котором говорил начальник разведки: "Как пройдете его, можно подниматься на берег".
Больше суток разведчики не выходили из плавней, измотались вконец, можно было бы и отдохнуть до наступления ночи, укрывшись на сухом островке,- все равно сейчас действовать не начнешь, но Ерошкин все-таки повел группу дальше. Камыш поредел, берег стал просматриваться, и он решил поглядеть, что тут у противника, где его позиции.
Когда группа вышла на берег, простиравшаяся за Днестром пустынная степь уже сливалась с темным, ненастным небом, и в десяти шагах трудно было что-нибудь разглядеть. Ерошкин осторожно полз по песчаному крутояру, бесшумно раздвигая ветки редкого кустарника, и вслушивался в обманчивую тишину. Никаких признаков присутствия противника. Тихо так, что слышно, как за спиной звенит под ветром тростник. Где-то глухо рокочет артиллерия. Справа, где плацдарм, все небо в светящихся трассах, а тут тихо - ни выстрела, ни человеческого голоса.
Песчаное взгорье кончилось. Теперь под руками упругая, колкая стерня невспаханного поля. Ерошкин полз по полю и думал скорее с недоумением, чем с тревогой: "Окопов над рекой нет. По холмам идут? За полем холм виднелся... А боевое охранение? Боевое охранение к реке выдвигают. Не заметили его? Непонятно что-то". Остановившись на минуту, приподнялся на локтях, вгляделся в темноту. Угадывались какие-то неясные очертания, какая-то цепь бугров. "Кустарник? Не походит..." И вдруг переменивший направление ветер донес запах только что отрытой траншеи, запах сырой земли, нагретой за день весенним солнцем. Лишь разведчик, когда в нем все обострено до предела, да в иное время пахарь могут уловить запах свежей оттаивающей земли.
Ерошкин подал товарищам сигнал остановиться й медленно пополз к траншее.
Под локтями комья тугой, влажной земли. Ерошкин вполз на бруствер, глянул в траншею - пусто. Соскользнул на дно, пошел по траншее, держа автомат наготове. Никого.
Он выбрался наверх, тихонько свистнул: вперед!
По ходам сообщения разведчики вышли ко второй линии траншей, но и тут солдат противника не было. "Перебросили части отсюда на плацдарм или занимают село рядом? Где-то тут должно быть село...- пытался разобраться в обстановке Ерошкин.- Не ждут нас фашисты..."
Решил пробраться дальше, поглядеть, что в глубине. "Но что это там темнеет? Стог сена? Не похоже, длинный больно. Сарай, однако".
Ерошкин подумал, что неплохо бы передохнуть в этом сарае, выкурить по цигарке - спасибо Сухоносову, догадался махорку насыпать в железную банку, не промокла,- но тут донеслись приглушенные голоса. Ерошкин прислушался: говорили по-немецки.
Он подполз ближе к сараю и увидел двух немецких солдат. Они стояли у самого угла. Одного почти не было видно, он привалился плечом к сараю, слился с ним, только поблескивал штык винтовки, а второй стоял чуть в стороне, закуривал, закрывшись от ветра воротником шинели, - слышно было, как пощелкивал зажигалкой. Солдаты перебросились несколькими словами и разошлись. Тот, что стоял прислонившись к сараю, начал прохаживаться возле угла, второй отошел в сторону на сотню метров.
Молодой месяц пробился меж облаков, немного посветлело, силуэты часовых теперь вырисовывались отчетливо. Ерошкин прикинул: подползти к солдату, который прохаживается возле сарая, не составит труда. Но как скрутить его без звука? Им же нужен живой солдат- язык. Второй часовой - рядом, он наверняка что-то услышит или заметит, поднимет тревогу. Значит, надо сперва убрать его. Двое разведчиков подберутся к нему и прикончат, а уж тогда они возьмут этого - подобраться к нему по стенке сарая пара пустяков.
Ерошкин отодвинулся к Позигуну, показал на солдата, стоявшего справа. Позигун толкнул плечом Сухоносова, и они поползли, но тут заскрипела дверь, и из сарая кто-то вышел. Через минуту-две дверь опять заскрипела, выходивший вернулся в сарай, и оттуда донеслись голоса.
Минут через пятнадцать все затихло, и Ерошкин уже хотел подать знак Позигуну, что можно действовать, но, прежде чем он дотронулся до его плеча, послышались шаги - часовой, которого должны были убрать Позигун и Сухоносов, направился к сараю. Подойдя к товарищу, присел на что-то белевшее у стены, видимо, на ящик. Вспыхнул лепесток огонька. Солдаты закурили, пошел негромкий разговор.
"Разойдутся нескоро... Напасть на обоих!" - принял решение Ерошкин и подал условленный сигнал группе.
Разведчики, проскользнув у стен, кинулись на солдат одновременно с двух сторон. Ерошкин ударил часового, стоявшего на углу, и тот безмолвно осел. Сухоносов схватил сзади второго, зажал ему было рот, но немец, изловчившись, укусил Сухоносова за руку, да так, что тот на секунду выпустил солдата. Ерошкин тут же оглушил его прикладом автомата, однако немец все-таки успел крикнуть. В сарае зашумели, загремело оружие.
- К плавням! Быстрее! - крикнул Ерошкин, а сам кинулся к двери сарая, со всей силой рванул ее на себя. Рванул и лоб в лоб столкнулся с немцем. В правой, высоко поднятой руке Ерошкина была граната. Он ударил ею гитлеровца по голове, пинком ноги отшвырнул его от себя и кинул гранату в гущу солдат, бросившихся к двери.
Воспользовавшись переполохом, отскочил от сарая на сотню метров, залег.
Взлетели ракеты, осветив и поле, и траншеи, и берег реки, вспыхнула, как всегда в таких случаях, шальная беспорядочная стрельба.
Откуда-то из-за сарая вынырнула кучка солдат, пробежала слева от Ерошкина, в полсотне метров. Почти одновременно выскочила из темноты вторая группа - эти бежали прямо на него. Раньше чем он успел открыть огонь, слева рванула граната. "Сухоносов!" - догадался Ерошкин. Они с ним так и договаривались: прикрывать отход группы, рассредоточившись, бить по немцам внезапно, создавая видимость засад.
Ерошкии лежал за бугром, немцы его не видели, а он их видел отлично. Решил подпустить ближе - так вернее. Три года войны научили выдержке и точному расчету. Он обескровит эту группу, заставит ее залечь, будет сдерживать до тех пор, пока его товарищи не отойдут к реке.
Ерошкин полоснул по гитлеровцам в упор, ослепил внезапным огнем. Солдаты попадали на землю и первые секунды не шевелились, а он резал и резал их автоматными очередями, вжимая в колючую стерню.
Когда гитлеровцы опомнились и открыли огонь, Ерошкин уже отскочил к траншее, спрыгнул в нее. Он стоял в окопе и следил за ними, следил, как они осторожно перебегают, наугад стреляя из винтовок и автоматов. Ерошкин, находившийся в надежном укрытии, мог бы сейчас уложить добрый десяток, но он не стрелял. Подпустив поближе, кинул гранату и дал несколько длинных очередей. Немцы снова залегли, а Ерошкин тем временем отскочил на новый рубеж...
Так они с Сухоносовым и сдерживали гитлеровцев, нанося им внезапные удары, создавая видимость многочисленных засад, пока не достигли реки.
Группа тем временем уже вошла в плавни, и двум смельчакам лишь оставалось догнать товарищей.
Разведчики скрылись, но противник продолжал освещать ракетами Днестр и подходы к нему, по противоположному берегу открыли огонь орудия и минометы-> там вразброс взлетали багрово-желтые кусты разрывов.
Должно быть, немцы решили, что в их тыл просочился крупный отряд противника, отошедший теперь на левый берег. Туда же тянулись, дугой изгибаясь над Днестром, светящиеся трассы пулеметных очередей.
Не обращая внимания на этот фейерверк, разведчики уходили вверх по течению. За последние часы вода сильно прибыла, затопила поросшие кустарником отмели, по которым они недавно пробирались. С каждым метром идти становилось тяжелее, то один, то другой проваливался в яму с головою. Вдобавок ко всему еще этот немец - язык - никак не может идти: Ерошкин, видно, перестарался, сильнее, чем надо, стукнул по голове, вот теперь и приходится тащить его. Лизиков и Пози-гун тянут пленного за собой на веревке, а Сухоносов подталкивает сзади. Когда немец с плеском проваливается в яму, Сухоносов вытаскивает его за ворот шинели и, поддав кулаком под бок, беззлобно ворчит: "У, чертов боров, разъелся на нашем хлебе, паскуда... Тащите его на руках! Сам у меня потопаешь, образина фашистская!"
Как только рассвело, над плавнями появились два вражеских истребителя. "Мессеры" шли на небольшой высоте вдоль Днестра, и разведчики, укрывшиеся в кустарнике, видели, как рядом по чистой воде зловеще проскользнули две крестообразные тени.
Ерошкин проводил "мессеры" усталым и злым взглядом, подал команду: "Вперед!" Он понимал, что самолеты ищут их, что оставлять укрытие опасно, но терять время группа не могла: в штабе давно ждут с языком и разведданными, наверное, уже и надежду потеряли на возвращение.
От зарослей кустарника их отделяла полая вода, разлившаяся широким озером. Ерошкин сразу определил, что тут глубокая впадина, - кустарник, а он в этих местах был высоким, нигде не проглядывал. Но обходить озеро - потеряешь час, да к тому же немцы с берега могут заметить. Ерошкин, не раздумывая, бросился в воду. Почти сразу он провалился по грудь, едва успел вскинуть автомат над головой, однако скоро выбрался на мель - вода теперь не доходила и до колен. Не оглядываясь, крикнул: "Живей, ребята!" Но мель тут же кончилась, она оказалась каким-то искусственным валом, дамбой. Не сделав и пяти шагов, Ерошкин провалился снова, на этот раз и дна не достал ногами.
Пришлось переправляться вплавь, а немец, как назло, совсем не держался на воде. Разведчики плыли, выбиваясь из сил, и тянули его на веревках. Стоило ослабить веревки, как наголо остриженная огненно-рыжая голова немца скрывалась под водой. Солдат, беспомощно барахтаясь, выплевывал серую жижу и стонал: "Майн гот! Майн гот!" Сухоносов подталкивал его то плечом, то кулаком и ругался: "Плыви, тебе говорят... Кусается, как жеребец, а на воде хужей бабы... Да не хватайся ты за меня, образина!"
Не будь языка, разведчики успели бы скрыться в зарослях тростника до того, как самолеты развернулись и снова оказались над ними. Без труда обнаружив группу, "мессеры" свечой взмыли вверх и, описав крутую дугу, косо понеслись к земле. Белыми вспышками засверкали крыльевые пулеметы. Вода заклокотала под пулями.
- Быстрее! Быстрее! - с ожесточением крикнул Ерошкин и, рванувшись изо всех сил, первым нырнул в заросли тростника. Пока "мессеры" разворачивались для повторной атаки, успели скрыться и остальные.
Теперь вражеские истребители неслись на бреющем полете; тростник метался под воздушными струями, градом сыпались пересохшие пушистые метелки, из зарослей с криком выскакивали утки, испуганно разлетались в разные стороны. Разведчиков вражеские летчики теперь не видели, их укрывал густой тростник, но они засекли участок, где находилась группа. Истребители пошли в атаку не один за другим, как обычно, а рядом, крыло к крылу, захватив широкую полосу, и ударили одновременно из всех пулеметов и пушек: там, где самолеты пронеслись, тростник попадал, словно по нему прошлись косой.
Однако и на этот раз вражеские истребители промахнулись, веер свинца лишь краем зацепил группу: ранило в бедро Лаврентия Позигуна, к счастью, пуля прошла навылет, не задев кости, да немцу оторвало пол-уха.
Перевязали, как смогли, раненых и опять пошли вперед. Вода теперь была по щиколотку, но тростник стоял так густо, что хоть руби его топором.
Ерошкин держался рядом с раненым Позигуном. Лаврентий зубами скрипел от боли, его лицо покрылось испариной, но он не отставал ни на шаг. Когда он падал, запнувшись о кочку или провалившись в яму, Ерошкин останавливался, чтобы помочь товарищу. Позигун рывком поднимался и упрямо нырял в тростник, яростно расталкивая его головой, руками и плечами.
Немец брел за Лизиковым (теперь Лизиков тащил его на веревке), закрыв лицо облепленными грязью руками и не переставая стонать.
Они уже шли тростником около часа, а зарослям все не было конца. Ерошкин решил взять вправо, надеясь выйти на островки,- ребята совсем выбились из сил. И действительно, не прошли они вправо и полсотни метров, как показалась чистая вода, а среди нее несколько островков. Однако стоило им направиться к ближнему островку, как тут же над плавнями появился вражеский истребитель-бомбардировщик. Он словно ждал, когда солдаты выйдут из тростника. Группа тотчас отскочила назад в заросли, но самолет все-таки их заметил. А может быть, и не заметил, скорее всего, он специально шел сюда, чтобы зажечь плавни.
От зажигательных бомб тростник загорелся сразу в нескольких местах: и впереди, и слева, и справа. Очаги пожара быстро разрастались, соединяясь в сплошные огненные озера. Ветер, беспрерывно менявший направление, бросал пламя то в одну, то в другую сторону, сухой тростник трещал от жара и вспыхивал, как порох. Спасение могло быть только в одном - скорее вырваться из зарослей тростника. Разведчики бросились к островкам, которые обнаружили перед появлением самолета. Они бежали в дыму, прикрывая руками лица от нестерпимого жара, ныряли в воду, спасаясь от огня, который бросал на них порывистый ветер. Даже на острове, куда разведчики наконец добрались, нечем было дышать от дыма и жара. От мокрых комбинезонов шел пар. Минуту-другую они лежали неподвижно, прижавшись к сырому песку. Потом Ерошкин, не отрывая щеки от холодной земли, сказал:
- Ребята, надо идти. Слышите меня? Надо!..
Он через силу, пошатываясь, поднялся, черный от дыма, с опаленными бровями и веками, с ожогом на левой щеке. Жестко скомандовал:
- За мной!
Остров, на котором они находились сейчас, еше не горел: его отделяла от тростника полоса воды. А соседние островки уже горели; горел кустарник, дымилась старая трава, торчавшая белыми косматыми пучками. Но идти надо было, и разведчики поднялись, пошли.
Когда пламя подступало к ним вплотную с двух сторон, обливали лицо и руки водой, бросались в огненный коридор. Ерошкин, бежавший впереди, кричал:
- Немца береги! Немца!
Языка старались держать дальше от огня, случалось, что Лизиков или Сухоносов заслоняли его собой. Нужен живой язык, а не головешка.
Никто из них не скажет, сколько времени они пробивались сквозь огонь и дым. Минуты и даже часы кажутся мгновением, когда тебе надо оттянуть, выиграть время, и эти же минуты, эти же часы превращаются в вечность, когда надо идти вот так, в огне и дыму, продираясь через заросли тростника и с головой проваливаясь в воду.
Ерошкину запомнилось: когда тростник отступил и дым поредел, он глянул на небо и удивился - солнце стояло в зените, а он-то думал, что уже вечер или ночь.
Тростник отступил ненадолго, а дальше тянулся опять почти сплошной стеной. Ерошкин понимал, что пламя перекинется и сюда. Ветер, все время менявший направление, теперь дул с юга, перекидывал огонь с островка на островок, поджигал кустарник и сухую траву по высокому правому берегу.
Где-то тут, на одном из этих островков, они оставили Алешу Кошляка. Ерошкин, выйдя на жесткую отмель, огляделся. "Кажется, за тем кустарником... Нет, не похоже..."
- Слышь, Лаврентий,- обратился он к Позигуну.- Ты тут оставайся с немцем, а мы поищем Алешку.
- Почему я должен остаться? - хриплым, срывающимся голосом спросил Позигун. Он сидел, упершись кулаками в мокрый песок, чтобы не упасть, низко опустив большую лохматую голову.
- Ты ранен, Лаврентий, тебе трудно,- спокойно ответил Ерошкин, не глядя на товарища.
- А потом меня искать пойдете с Алешкой на руках?- Он поднялся, твердо и требовательно глянул Ерошкину в глаза.- У меня хватит сил идти! Хватит!- Позигун сжал почерневшие, искусанные от боли губы.
- Хорошо,- ответил Ерошкин и тяжко вздохнул,- если ты так хочешь, пойдем искать всей группой...
На Алешу Кошляка они набрели только к вечеру. Он лежал не в шалаше, где товарищи его оставили, а на песке, у самой воды, метался в горячечном бреду. Ерошкин торопливо поднял его на руки, растерянно посмотрел на товарищей:
- Что же с ним делать? Спирта, может, влить?
- Спирт ему не поможет,- глухо сказал Позигун.- Скорее нести его надо.
Ерошкин согласно кивнул. - На отдых полчаса. Николай, открой банку! Сухоносов, скинув с плеча опустевший вещмешок, устало опустился на ворох сухого камыша.
- Банка-то последняя...- Он развязал мешок и вскинул голову.- Деревни аль хутора поблизости нету? Я бы раздобыл чего... Не привыкший я без провианта, живот никак не терпит! - Сухоносов негромко рассмеялся. - Мне и мать наказывала: женись, Колька, на поварихе, а то пропадешь...
Сухоносов принадлежал к тем счастливым натурам, которые не утрачивали способности шутить даже в самой отчаянной обстановке. В роте нет веселее, беспечнее и добрее солдата, чем он. Правда, когда над ним начнут подшучивать, Сухоносов сразу вспыхнет, петухом набросится на товарища: "Ты прямь на прямь! Чего ты всяко-разно!" Но тут же и отойдет, заулыбается. Кажется, только один раз за все время, что они вместе,- а вместе они от Сталинграда,- Ерошкин видел Сухоносова печальным. Недавно это было, на выходе к Днестру. Они отдыхали на лесной полянке, у костра, и вдруг полил дождь, короткий, но сильный, первый весенний дождь. Сухоносов запрокинул голову, подставил лицо под косые струи и сказал с неожиданной тоскою:
- Люблю, ребята, дождик. И чтоб потом радуга во все небо... Когда парнишками были, задерем штаны и - айда по лужам хлестать... Славно!
Сухоносов, как всегда, улыбнулся, но Ерошкин понял: ноет сердце парня...
Не каменные же!
И тот же Позигун, который характером крепче их всех. Борис Никитин даже спросил его однажды: "Лаврентий, ты хоть раз в жизни слезу проронил? Будто из железа сделанный..." Но Ерошкин знает, как он может страдать. Однажды вернулся с задания сам не свой. "Что случилось?" - спросил Ерошкин. "Да ничего, все в порядке",- ответил Позигун, а потом, когда улеглись спать, вдруг крепко сжал плечо Ерошкина и зашептал полным отчаяния голосом: "Мы вошли в поселок, только вошли--самолеты... Стену дома бомбой - как ножом... Пришел в себя, гляжу: детская кроватка у моих ног, вся в крови... ребенок... девочка... Когда же это кончится? Сил нету глядеть!"
Разделив тушонку, Сухоносов самый большой кусок отдал немцу, видел, что тот совсем без сил.
- Трескай, фриц, да не хнычь. И чего ты, паскуда, все хнычешь? "Майн гот, майн гот..." Когда меня за руку хватанул, так забыл про "майн гот"... Гляди, жеребец чертов, что с рукой сделал?
Немец уставился на Сухоносова горестными глазами, тихо причитал, всхлипывая: "Майн муттер, майн кин-дер..."
- О матери, детишках вспомнил! - проговорил Позигун, с ненавистью глядя на пленного.- У, изверги!
- А может, он, Лаврентий, раскаивается? Ведь бываить...
- Бываить, что крокодил слезу роняить...- Позигун резко отвернулся от немца.
Сухоносов, проглотив крохотную порцию студенистого мяса, облизал пальцы и важно погладил себя по животу.
- Съел три пуда, и будет покуда, а остальное к завтраку...
Ерошкин поглядел в измученное, черное, с пузырями ожогов лицо Сухоносова, увидел в его глазах смешинку и подумал с благодарностью: "Хороший ты парень, Колька..." Потом он невольно посмотрел на Николая Лизикова. Тот сидел молча, уставившись в одну точку сосредоточенным взглядом. В глазах с набрякшими веками не было ни усталости, ни ожесточения, они, как всегда, оставались спокойными. Это спокойствие, невозмутимое спокойствие было, пожалуй, главным, что отличало Лизикова от его товарищей. Он не выделялся дерзкой удалью, как Борис Никитин, или сноровкой и ловкостью, как Николай Сухоносов, о котором говорили: где черт не пройдет, туда Сухоносова пошлет, или яростью, как Позигун, поэтому, может быть, и нечасто отмечали его наградами, но Николай Лизиков - Ерошкин это знал точно - никому не уступал в отваге. Только отвага его была особой - спокойной и строгой.
Ерошкин по очереди посмотрел на своих товарищей, подумал: "Ни в ком из вас я не ошибся, ребята".
- Пошли, братишки! - Он поднялся. - Пошли!
За ним поднялся Лизиков. Взял на руки Алешу Кошляка, осторожно вошел в воду. Гуськом двинулись остальные.
Пока группа шла островками и переправлялась через озера полой воды, огонь берегом прорвался к зарослям камыша, через которые лежала дорога разведчиков. Опять пришлось пробиваться сквозь дым и огонь, отступать то влево, то вправо, идти болотами, зарослями краснотала.
Только на пятые сутки группа вышла на берег, где ее ждали свои. К Ерошкину нетерпеливо кинулся майор Воинков, обнял:
- А я уж думал...
Ноги не держали, но у Ерошкина хватило сил доложить как положено, даже начертить схему вражеских позиций, которые удалось засечь. Как после доклада в штабе добрался до хаты, в которой отдыхали разведчики, он не помнит. Потом товарищи рассказывали: открыл дверь и рухнул у порога. Стащить с него сапоги не смогли, пришлось их разрезать: так распухли ноги. А комбинезон просто выбросили, одни клочья от него остались.
Очнулся Ерошкин только через сутки. Попробовал встать - и тут же со стоном повалился на лавку, на которой спал.
Глянул на ноги и не узнал их. Не ноги, а колоды, белые, как вата, измочаленные, на пятках трещины. Потрогал мягкую, ноздреватую, как губка, кожу, она отваливалась пластами.
Он поглядел на свои ноги, потом на товарищей, лежавших на соломе, спросил недоуменно:
- Как же мы дошли, а?
Ребята ничего не ответили, а Коля Сухоносов, подмигнув, сказал:
- Закури, Валя, "Казбеком" угощаю!.. Жрать охота - спасенья нет... Сегодня вроде Глаха поварит, не обидит. Ах, моя милаша Глаша, угости-ка пшенной кашей!.. Но опять же задача: как на моих ходулях до Глахи добраться? Не держат ходули-то...
Ерошкин перечитывает скупые строки в блокнотике: "Лаврентий П., Коля Л., Алеша К-, Коля С. ..."
И повторяет: "Ребята! Какие были ребята..."

7.
"НЕ ЖДАЛ, НЕ ДУМАЛ..."

Несколько записей, сделанных в госпитале после ранения за Вислой, на плацдарме. Взгляд задержался на последней: "Приходили наши. Майор В. сказал, что я представлен к званию Героя СССР. Вот уж не ждал, не думал... За что представили? Оберст?.. Скорее, за оберста. Сам Ч. спасибо сказал, а К. присвоил звание..."
Ч.- это командующий армией генерал Чуйков, а К.- командир 35-й гвардейской стрелковой дивизии генерал Иван Яковлевич Кулагин. В этой дивизии Ерошкин был почти всю войну. (Армейский разведывательный отряд создавался только для выполнения особо важных операций, а потом разведчики снова возвращались в свои дивизии.) Генерал Кулагин был земляком Ерошкина и большим другом его отца - они вместе воевали в гражданскую под командованием Чапаева. Ерошкин здорово перетрухнул, когда первый раз увидел генерала Кулагина. Комдив, обходя строй разведчиков, на секунду задержал взгляд на нем, и Ерошкину показалось, что генерал узнал его. В страхе подумал: "Сейчас скажет: убрать мальчишку из разведки!" Но генерал не узнал его. Потом, когда Ерошкин повзрослел, стал настоящим солдатом, он и сам мог бы подойти к генералу - своему односельчанину и товарищу отца, но не сделал этого. Вдруг генерал подумает, что он ищет поблажки?
Генерал Кулагин лишь тогда узнал, что Валентин Ерошкин сын его друга, когда подписывал наградной лист с представлением разведчика к званию Героя Советского Союза. Майор Воинков, навестивший его в госпитале, упрекнул:
- Почему не сказал генералу, что ты сын его друга? Батя в обиде на тебя!
Теперь Валентин Кириллович знает, что получил звание Героя Советского Союза за Вислу. Но вот прочитал он заметку об оберстс - и сразу так многое вспомнилось. Особенно та проклятая ночь, когда их выбросили на парашютах в районе Варшавы.
...Готовилось крупное наступление советских войск, прорыв к Висле, и группе Ерошкина, как и другим группам, которые в ту ночь забрасывались в тыл врага, предстояло разведать систему вражеских оборонительных сооружений на подступах к Праге и, оставаясь на территории противника, сообщать по радио данные о передвижении немецко-фашистских войск.
Группу выбросили точно в установленном квадрате, поблизости от леса. Приземлились разведчики как по заказу, все двенадцать человек один возле другого. Через пятнадцать минут после приземления группа уже была в сборе. Ночь выдалась светлая, разведчики огляделись и, не обнаружив никаких признаков опасности, двинулись к лесу.
Надо было спешить, чтобы до рассвета, который уже занимался, успеть перейти шоссе и укрыться, но группа двигалась с осторожностью: где-то недалеко гудели моторы. Впереди шли переводчик и один из разведчиков, хорошо знавший немецкий язык. В случае неожиданной встречи с вражеским патрулем они могли вступить в разговор (разведчики были в немецкой форме).
Достигнув перелеска, группа минут пятнадцать двигалась опушкой. Этого требовали меры безопасности: их могли заметить, когда они пересекали луг, а кроме того, надо было поближе выдвинуться к шоссе. Остановившись, прислушались к гулу автомобильных моторов - он стал явственней, и Ерошкин первым вошел в сырую пахучую темноту ельника. Позади него кто-то упал, с треском ломая сушняк, громко выругался, и тут же послышался басистый сердитый голос Лаврентия Позигуна: "У, дьявол, меня сшиб..." Ерошкин обернулся, прикрикнул: "Тихо вы там!", и в эту секунду его ослепило - сбоку ударил пулемет.
Рядом оказался полевой караул немцев...
Разведчикам удалось уйти от преследования. Но в короткой схватке погиб один из двенадцати - радист. Рацию разведчики успели снять с убитого, но ее изрешетили пули. А что группа без радиосвязи?
Когда Ерошкин убедился, что рацию нельзя исправить, им овладело отчаяние. Он молча опустился на траву, зажал голову ладонями. Молчали и разведчики. Даже Николай Сухоносов, умевший пошутить в самую отчаянную минуту, не проронил ни слова. Все понимали, что произошло.
Из оцепенения вывел голос Позигуна:
Висла делит Варшаву на две части; восточная называется Прагой.
- Ну, что раскисли-то, что! Нет рации - и хрен с ней. Автоматы есть, гранаты... Без рации наделаем делов! Или тут фашистов нету?
Ерошкин устало поглядел на Позигуна:
- Мы без рации ноль, Лаврентий. Фронт ждет от нас данные!
- А у немцев?-вскинул голову Сухоносов.- Возьмем рацию у немцев, едрит твою!
- Это не серьезно, Николай,- ответил Ерошкин.- Придется, ребята, идти к фронту. Да, надо возвращаться.
- Так до фронта-то двести километров! - взорвался Позигун.- Покуда мы туда доберемся...
- Я сказал - идем к фронту! - Ерошкин строго глянул на Позигуна.- Подъем!
На что он рассчитывал, решив идти к фронту? Быстро пробиться к своим, взять рацию и снова выброситься в район Праги. Однако Ерошкин понимал, что далеко не просто пройти двести километров по тылам противника и перебраться через линию фронта. Время! Не случится ли так, что, когда они выйдут к своим, уже будет поздно выбрасывать группу под Прагу? Мучительная тревога и сомнения не покидали Ерошкина ни на минуту.
Но так или иначе, а группа шла к фронту. Весь день пробирались болотами и лесом, а ночью вышли на проселок, чтобы двигаться быстрее.
На рассвете высланные вперед дозорные сообщили: сразу за полем - шоссе. Движение сильное. Определив по карте, что это шоссе Прага - Ласкажов, Ерошкин решил выдвинуться к темневшей слева роще, оттуда понаблюдать за дорогой и, выбрав момент, проскочить ее.
Машины шли почти беспрерывно - то крытые брезентом грузовики, то тягачи с пушками. Понаблюдав за дорогой из-за деревьев, разведчики перебежали в лощинку у самого шоссе, укрылись в пушистом низкорослом кустарнике.
Прошла небольшая колонна солдат, не больше роты, за ней потянулись конные повозки. Они еще не скрылись из виду, как с другой стороны появились автотягачи с тонкоствольными противотанковыми пушками. Наконец шоссе опустело, на чистом асфальте лишь вился сизый дымок, оставленный машинами. Ерошкин приподнялся, чтобы подать сигнал группе переходить дорогу, он даже вскинул руку, но в эту минуту из-за поворота, где скрылась колонна с противотанковыми пушками, вылетела группа мотоциклистов. Еще не совсем рассвело, к тому же мотоциклисты неслись на большой скорости, но Ерошкин все-таки определил: эсэсовцы, из танковой части. И тут же он вспомнил, что начальник разведки ставил задачу установить, переброшена ли под Прагу танковая дивизия СС "Герман Геринг". Какие-то сведения об этом имелись, но они требовали проверки, подтверждения. Ерошкин понимал, насколько важно командованию иметь точные данные о танковой дивизии СС,- такие отборные дивизии перебрасываются туда, где готовится важная операция. Он вспомнил об этом и, провожая взглядом быстро удаляющиеся мотоциклы, заскрежетал зубами от досады, от сознания невозможности выполнить поставленную задачу.
Лежавший рядом Лаврентий Позигун толкнул его в бок.
- Машины... штабники!
Из-за пологого поворота, откуда только что вылетели мотоциклисты, вышли темно-серый, "оппель-адмирал" и черный "мерседес-бенц". Рядом с узким "адмиралом", который шел впереди, широкий, низко сидящий "мерседес" казался особенно громоздким и мощным. Ерошкин знал, что в "мерседесах" ездит только высокопоставленное начальство.
- Лаврентий, по "оппелю"! - с хрипом выдохнул Ерошкин. От волнения у него перехватило голос.
Было бы неправильно сказать, что Ерошкин принял решение мгновенно. Он не раздумывал и сотой доли секунды. Решение было принято раньше. Весь этот день его не оставляла мысль: "Мы не имеем права вернуться с пустыми руками, даже не попытавшись найти выход из положения..." То, что предлагал Сухоносов - ворваться в немецкий штаб и захватить рацию,- было безрассудным. Но ведь идут штабные колонны. Наконец, можно захватить ценного языка.
Ерошкин рассчитывал на такой вот случай, ждал его...
Одним взглядом он схватил все: мотоциклисты скрылись в глубокой седловине перед лесистым холмом, куда черной блестящей стрелой поднималось шоссе; эта седловина и треск моторов не позволят мотоциклистам услышать взрыв гранат. За дорогой, слева, виден хутор - несколько светлых домиков у самого леса. Если даже на хуторе немцы, все равно надо потом рвануть в ту сторону. Справа - болота, быстро не отойдешь.
Машины приближаются стремительно, сильные моторы гудят ровно, мягко, скорость такая, что слышно, как шипит под колесами асфальт, влажный после ночного дождя. В "оппеле" рядом с шофером офицер в черном мундире с серебром погона на правом плече. Эсэсовец. Ерошкин лишь на мгновение задержал на нем взгляд. Глаза вцепились в "мерседес". Рядом с шофером - никого, но на заднем сиденье кто-то есть, поблескивают очки.
Когда они вернулись с задания, Ерошкин рассказывал Борису Никитину: "Я как приметил его на заднем сиденье, так сразу определил - туз. У большого начальства рядом с шофером адъютант сидит. Этот без адъютанта ехал, а привычка взяла свое..."
Никитин похвалил тогда Ерошкина за хладнокровие: "Молодец, Валентин, в какие-то секунды все засек и обдумал... Молодчага!"
Нет, в те мгновения, когда он увидел "мерседес", когда поднимался на колени и рвал чеку, ни о каком адъютанте думать не мог... Ничего другого в эти секунды не было, кроме одной судорожной, останавливающей дыхание мысли: не промахнуться, не выпустить! Второго такого случая не будет!
Ерошкин не отрывал глаз от черного, поблескивающего в первых лучах солнца "мерседеса", но он видел, а точнее - почувствовал, как на несколько метров отодвинулся Лаврентий Позигун, как приготовился к броску, как, рванув чеку гранаты, вскочил.
Позигун плохо рассчитал: граната попала не под колеса, а влетела в машину - трое офицеров и шофер были убиты. Когда граната разорвалась и охваченный дымом "оппель" крутнулся на месте, "мерседес" был от Ерошкина метрах в шестидесяти. Ерошкин хорошо метал гранаты, не промахнулся бы и с этого расстояния, но он все-таки выждал еще две-три секунды, чтобы ударить наверняка.
Шофер "мерседеса" резко затормозил, но Ерошкин знал, что и при самом резком торможении на такой скорости, да еще когда дорога идет под уклон, машину протащит не меньше двадцати-тридцати метров. Ерошкин бросил гранату в то мгновение, когда "мерседес" стало заносить от торможения. Взрыв! "Мерседес" полетел в глубокий кювет и перевернулся набок.
Шофер и майор, сидевший за его спиной, были убиты, а третьего, полковника, даже не поцарапало. Ухватившись за рулевое колесо, он приподнялся и с неожиданной ловкостью выхватил пистолет, но Ерошкин. опередил его - выбил из рук вальтер.
Разведчики выволокли полковника из машины и потащили его к лесу. Позигун, Сухоносов и Лизиков залегли недалеко от дороги, чтобы прикрыть отход группы, однако в бой им вступать не пришлось. На повороте шоссе показались военные повозки, но они тут же остановились. Видимо, колонна была небольшой, и солдаты, слышавшие разрывы гранат, не рискнули двигаться дальше.
Это была редкая удача, тот случай, который выпадает раз в жизни...
Полковник оказался представителем штаба 6-й немецкой армии. К удивлению разведчиков, держался он хорошо, с достоинством. Даже в первые минуты, внезапно оказавшись в руках противника, сумел сохранить самообладание. По крайней мере, его сухое, строгое лицо с глубокими морщинами вдоль щек не выражало испуга и растерянности.
На вопросы переводчика оберст решительно отказался отвечать. Ерошкин велел оставить его в покое: едва ли полковник сообщит им больше, чем найденная в его портфеле карта,- на ней были обозначены районы сосредоточения 6-й немецкой армии, ,в том числе и танковой дивизии "Герман Геринг". Как выяснилось позже, представитель штаба 6-й армии ехал на фронт, чтобы установить взаимодействие с частями немецких войск, отступавших к Висле.
На отдых Ерошкин давал два часа в сутки. Полковник едва держался на ногах. Разведчики питались чем придется - найденным в поле горохом, лесными ягодами, а оберсту отдавали шоколад и сгущенное молоко. Но он все чаще останавливался и тоном приказа обращался к Сухоносову, который вел его:
- Зольдат, шнапс!
Сухоносов тряс флягу со спиртом около уха, проверял, сколько осталось, и говорил беззлобно:
- Вот хитрый Митрий! Всю флягу выдул... Хрен с тобой, пей. Знаешь, как ты нам нужен? Во как нужен, ферштейн? - Сухоносов для наглядности проводил пальцем по горлу.
Оберст, брезгливо поморщившись, отдавал флягу и шел вперед, высоко подняв седую голову.
Все дороги, и шоссейные и проселочные, были забиты немецкими войсками. Пробивались болотами, лесом. И все-таки однажды столкнулись с фашистами. После второй схватки, в которой потеряли троих убитыми, полковник сказал Ерошкину на чистом русском языке: - Вам не удастся провести меня через линию фронта. Нелепая затея! Это, во-первых. А во-вторых, зачем я вам нужен? Вы захватили документы, карту. Ваши солдаты в форме СС. Без меня вам легче пройти линию фронта. Или отпустите меня, или... Зачем вы меня ведете?
Ерошкин понимал, что им легче пробраться в расположение своих войск без этого полковника. При необходимости они могли бы идти открыто. Но Ерошкин был уверен, что этот полковник может дать ценные сведения. Документы документами, но офицеру штаба армии известно и то, чего нет в документах. Ерошкин ответил твердо:
- Пойдете с нами, оберст. И не вздумайте выкинуть фокус!
На шестые сутки разведчики доставили полковника на командный пункт армии. Пленного тотчас отвели на допрос к начальнику штаба. Майор Воинков сказал Ерошкину:
- Не уходите, можете понадобиться генералу!
Разведчики расположились рядом с КП под соснами и тут же заснули как убитые.
Сколько времени он спал, Ерошкин не знает. Проснулся оттого, что кто-то бешено тряс его за плечи.
Он вскочил, еще не соображая, где он, и вдруг увидел в трех шагах командующего армией.
Вскинул руку к пилотке:
- Товарищ генерал, разведывательная группа...
- Вольно! - Генерал Чуйков хмуро поглядел на него из-под черных бровей и вдруг улыбнулся.- Вот ты какой... Молодец, спасибо! - Командарм подошел к Ерошкину, по-отцовски обнял, расцеловал. Потом по очереди поцеловал всех разведчиков.- Спасибо, ребята! А теперь можете отдыхать. Заслужили!
Да, когда к нему в госпиталь пришел майор Воинков и сказал, что его представили к званию Героя Советского Союза, Ерошкин подумал об оберсте, который оказался ценным языком. Только после опубликования. Указа Президиума Верховного Совета СССР узнал: за отвагу и мужество, проявленные при форсировании Вислы...
Ерошкин никак не ожидал, что за работу на Висле его представят к высшей правительственной награде. Вроде бы там была самая обычная работа, как всегда в такой обстановке...
Помнится, он только вернулся с группой с задания, еще не успел снять с себя оружие, а тут приходит инженер полка капитан Федоров и говорит:
- Старший сержант, надо сплавать на тот берег, переправу разведать.
- Надо так надо,- ответил Ерошкин.
Капитан поглядел в его измученное, исхудавшее лицо, заговорил нерешительно:
- Ты сильно устал. Попробуем без тебя...
Ерошкин прервал его:
- Товарищ гвардии капитан, я нужен или нет?
- Нужен.
Разведчики на лодке переплыли Вислу, "ощупали" берег, засекли места, где могут выйти танки-амфибии, где сподручнее зацепиться пехоте.
Поскольку Ерошкин "сплавал" на тот берег, он и пошел через Вислу с первым десантом. А как же иначе? Раз он дорогу знает, ему и идти первым.
Высадил группу и - на восточный берег за новой группой. Так и работал на лодке до рассвета, двенадцать рейсов сделал. Двенадцать раз туда и обратно под беспрерывным артиллерийским и минометным огнем.
На рассвете, когда Ерошкин, высадив очередную группу, повернул к восточному берегу, над переправой появились фашистские бомбардировщики. Увидев их в туманном, багровом от пожаров небе, он с облегчением подумал: "Вовремя выбросил ребят..."
Ерошкин изо всех сил налег на весла, забыв об усталости, о боли в руках от кровавых мозолей; рыбачья лодка стрелой резала волны, поднятые взрывами. Но далеко ему уйти не удалось. Лодку накрыло на самой середине реки.
Он пришел в себя под водой, когда уже совсем задыхался. В голове звенело, в глазах крутились красные пятна. Скорее инстинктивно, чем сознательно, Ерошкин рванулся, заработал ногами и руками. Вынырнул, минуту лежал на спине, приходил в себя, потом поплыл, не чувствуя ни холода, ни своих онемевших от усталости рук.
Выйдя на берег, с трудом сделал несколько шагов - земля и небо качались. В ушах нестерпимо ломило, к горлу подкатывала тошнота.
Когда на него натолкнулся полковой инженер, он сидел па мокром песке в полном изнеможении, отрешенно, бессмысленно смотрел на вздыбленную взрывами Вислу.
- Ерошкин!-обрадовался капитан.- Сапера на лодке убило, а надо быстрей боеприпасы... Худо там нашим, жмут...
- Где лодка? - спросил, не поворачивая головы, Ерошкин.
- Да вот она, за кустами.
Ерошкин кивнул, медленно, с глухим стоном поднялся и, точно под напором ветра, боком побежал к лодке.
Он сделал еще один рейс. Он сделал бы и два и три, сколько требовалось или сколько успел бы сделать, пока не погиб, но его отыскал на переправе начальник разведки, приказал:
- Отправляйся отдыхать. Уходим в район Студзянки, приказано разведать, какие подошли части...
Кажется, нигде им так не доставалось, как на том плацдарме. Почти всех своих товарищей, с которыми шел от Сталинграда, Ерошкин потерял на Висле. И сам он там был тяжело ранен.
Валентин Кириллович поглядел в блокнотик, еще раз прочитал строки: "Вот уж не ждал, не думал..." - и, отвечая своим мыслям, утвердительно качнул головой, про говорил негромко: "Это правда, не думал. О наградах не думал..."

8.
"ДОРОГИЕ МОИ ПОБРАТИМЫ!.."

А эти строчки заставили Валентина Кирилловича рассмеяться:
"Здравствуй, брательник мой Валя! От нашей гвардейской привет, Самый пламенный, самый - Слов таких даже нет..."
Как живое встало перед ним задумчивое, доброе лицо Николая Лизикова. Это Коля Лизиков прислал ему в госпиталь письмо в стихах. Оно так тронуло Ерошкина, что он переписал его в свой заветный блокнотик, а под ним еще несколько слов от себя: "Дорогие мои побратимы! До чего же здорово, что вы у меня есть!"
Нет Коли Лизикова, нету...
Эта потеря для Валентина Кирилловича была самой горестной. Сколько прошло лет, а вспомнит Николая Лизикова - и заноет в груди. Все товарищи Ерошкина- Борис Никитин, Лаврентий Позигун, Николай Сухоносов - погибли на фронте. Тяжело было терять друзей в бою - от каждой утраты на сердце осталось по рубцу. И все-таки сама обстановка войны, сознание неизбежности жертв, сознание, что рядом гибнут тысячи, притупляли боль. А каково было потерять друга в мирные дни, да еще если он оставался единственным из ребят, с которыми ты прошел всю войну?
Нельзя сказать, что Ерошкин и Лизиков стали друзьями сразу же, как оказались в одной роте. Молчаливый и тихий Лизиков не скоро сходился с людьми.
Лишь в Берлине, в последний день боев Николай раскрыл свою душу. И Ерошкин изумился: да как же могло случиться, что он не понимал товарища? Почти три года ведь воевали рядом, с осени сорок второго...
И сейчас, думая о Николае Лизикове, Валентин Кириллович вспомнил и их разговор после боя, и все, что случилось в Берлине...
Когда советские войска завязали бой на окраине Берлина, особая разведгруппа в составе тридцати двух человек вышла к станции метро и, с боем заняв ее, ворвалась в подземелье. Группа получила задачу: тоннелями пробиться к шлюзам и предотвратить затопление метро.
В подземном зале, превращенном в убежище, находились мирные жители - женщины, дети, старики, инвалиды. Но эсэсовцы, выбитые с огневых позиций у входа в тоннель, с площадок и лестниц, продолжали драться и здесь. Укрывшись в углублении, где проходили рельсы, они бешено строчили из автоматов и пулеметов. Люди в ужасе метались по узкому залу, жались к стенам, давя друг друга и дико крича, убитые заливали кровью серые бетонные плиты, а эсэсовцы били и били по входу, откуда прорывались наши солдаты.
Разведчики могли пустить в ход гранаты и огнемет, но не сделали этого, пощадили женщин и детей. Они кидались на огонь, один за другим проскакивали открытый зал, прыгали на рельсы и расстреливали эсэсовцев в упор, метр за метром отбрасывая их к тоннелю.
Загнанные в темный каменный тоннель, фашисты не прекратили сопротивления. Наоборот, схватка вспыхнула с новой силой, видимо, эсэсовцы получили подкрепление. В густом дыму плясали белые молнии выстрелов, мелькали струи трассирующих пуль, пучками сыпались оранжевые искры, высекаемые из бетонных стен.
В узком тоннеле не укрыться от пуль. Да разведчики и не искали укрытий. Гранату в гущу огня, очередь из автомата, и вперед, вперед! Только бы вовремя пробиться к шлюзам, не позволить фашистам затопить линию метро, по которой наши солдаты могут проникнуть в глубь города...
И все-таки они опоздали, слишком затянулся этот жуткий бой. Когда сопротивление гитлеровцев было наконец сломлено, когда разведчики преодолели уже больше двух километров, в тоннель хлынула вода. Ерошкин в эту минуту перевязывал Николая Лизикова. Его ранило в голову еще в тот момент, когда врывались в подземелье, а здесь, в тоннеле, ранило во второй раз, в плечо. Могучий Лизиков истекал кровью, но не только не отставал от товарищей, но все время был впереди. Теперь же силы оставили его, он едва шел, держась за стену. Было темно, лишь впереди посвечивал, скользя по темным влажным стенам, тонкий луч электрического фонарика, но Ерошкин сразу заметил, что Николай отстал,
окликнул его.
- Здесь... Порядок! - отозвался Лизиков.
По голосу Ерошкин понял, что Николаю плохо, и кинулся к нему.
- Обопрись!
- Я сам... Двигай! - Лизиков оторвался от стены, но тут же упал. Ерошкин поднял его, привалил к стене и включил фонарик.
- Здорово же тебя садануло... Сейчас перевяжу! Держись крепче!
Он достал индивидуальный пакет и, разорвав зубами крепкую бумагу, начал бинтовать Лизикову голову. В эти минуту послышался шум воды. Лизиков рванулся.
- Шлюзы! Валентин!
Ерошкин с силой толкнул его к стене.
- Дашь ты перевязать или нет?
Вода прибывала стремительно. Когда Ерошкин, перевязав товарища, вместе с ним бросился вперед, поток только покрывал рельсы. А через десять минут они уже шли по колено в воде, и напор ее становился все сильнее.
Лизиков едва держался на ногах. Ерошкин обхватил его сзади за плечи, не давая падать.
Вода прибывала все быстрее. По тоннелю уже неслась, шумя и пенясь, река. Ерошкин, вцепившись в плечи Лизикова, толкал его навстречу потоку.
- Давай, давай!
Они уже идут по пояс в воде. Идут в кромешной тьме. Электрический фонарик, мигавший впереди, исчез. Группа ушла далеко вперед, не заметив, что двое отстали...
Ерошкин через силу, до дрожи в руках и ногах, толкает Лизикова. Его шумное, захлебывающееся дыхание слилось с горячим, прерывистым дыханием товарища.
- Давай, ну, ну!
Вода уже по самую грудь. Поток гудит так яростно, что не слышно всплесков. Если остановиться, опрокинет,
- Оставь меня...- В хриплом, задыхающемся голосе Лизикова мольба.- Скорее уходи...
- Пошел ты!..- Ерошкин качнулся под напором воды, но не выпустил Лизикова.
В глубине тоннеля замерцал неясный розовый свет. Он падал отвесно, из колодца, пробитого в толще бетона авиационной бомбой. Этот призрачный, едва различимый свет - отблеск пожара, бушующего наверху, придал силы Ерошкину и Лизикову. Они взялись за руки, прижались друг к другу плечами и упрямо, боря тугой поток, двинулись к спасительному свету. Но еще раньше, чем Ерошкин и Лизиков достигли колодца, в который пробивался свет, тоннель кончился, и они оказались на станции метро.
Выбравшись из воды, в полном изнеможении рухнули на мраморные ступени, засыпанные стеклом и щебенкой. Тут и нашли их разведчики.
Разведгруппа оказалась в расположении вражеских войск.
Внезапным ударом с тыла разведчики помогли нашим частям овладеть важным опорным пунктом, преградившим путь к центру города, и пошли вперед вместе со штурмовым отрядом.
Как только сражение в Берлине закончилось, Валентин Ерошкин отправился в медсанбат навестить раненого Николая Лизикова. Когда он вошел в палату, Лизиков лежал на спине с закрытыми глазами. Ерошкин решил, что он спит, осторожно присел на койку.
- Это ты, Валя? -негромко спросил Лизиков, не открывая глаз.
- Я- Ну, как ты?
- Весна... Слышишь?
Из открытого окна, возле которого стояла кровать Лизикова, доносился смешанный запах отцветающей акации и молодых, еще клейких листьев клена.
Ерошкин пересел к изголовью, положил на столик сверток.
- Гостинец тебе от ребят...
Лизиков взял его за руку, несильно пожал. - Валентин, помнишь Воронеж? Мы вместе в отряд пришли, в одной группе. Двое нас осталось. Двое. Ерошкин ничего не ответил.
- Мы с тобой всю жизнь будем вместе. Не можем расстаться, не имеем права... Почему ты молчишь, Валентин? - Лизиков открыл глаза, приподнялся.
Ерошкин улыбнулся.
- С чего ты взял, что мы расстанемся? Вроде бы не чужие.
И тут в глазах Лизикова блеснули слезы.
- Знаешь, Валя,- сказал он,- когда у меня будет сын, я назову его твоим именем. Мой первенец будет Валентином!
- А я своего назову Николаем. Когда он начнет соображать, я ему скажу: "Ты носишь имя моего побратима Николая Лизикова. Смотри, будь настоящим парнем!"
- И я... Ничего другого не хочу - пусть сын будет душою в тебя.
Только один раз Ерошкин видел Лизикова таким. Ведь он был на редкость сдержанным и молчаливым. Впрочем, нет, Валентину Кирилловичу вспомнился разговор, который произошел у них в тот день, когда они провожали первую партию демобилизованных из армии солдат и сержантов. Как волновался тогда Николай Лизиков...
- Трудно расставаться, ребята. Ой, как трудно! - сокрушался Николай.- Разъедемся по домам, у каждого своя жизнь, своя забота - и на письма времени не найдется, а? - Он помолчал, улыбнулся своей тихой улыбкой.- Мне-то дома пожить не придется. Повидаюсь со своими и в дивизию вернусь. Вчера меня командир полка вызывал. Подполковник считает, что я должен ехать в военное училище. Война, говорит, кончилась, а армия остается, и она должна быть сильной, чтобы новая война не случилась.
- Дело известное,- сказал Ерошкин.
- Командир и о тебе говорил, Валентин.
- Знаю.
- Ну, а как ты решаешь?
- Думаю, Коля. Мне тракторы все снятся...
- А как же наш уговор?
- Без тебя ехать не собираюсь. Погостим у тебя дома, а потом ко мне. Увидишь наших девчонок - считай, что остался...
- Я серьезно тебя спрашиваю, Валентин. Мы нужны армии - подполковник прав. Фронтовики по домам, а смолодыми кому работать? Ты любишь технику, машины. Пойдем в танковое училище. У меня, по-честному, тяги к машинам нету, но если ты решишь...
Лизикову не составило большого труда убедить своего товарища. Разве Ерошкин не понимал, что они нужны армии?
Побратимы не расстались.
Они оба были участниками парада Победы. В одной шеренге, плечо к плечу шагали по Красной площади в колонне героев Первого Белорусского фронта.
Вместе поехали учиться в Ульяновск, в гвардейское танковое училище.
Вместе служили.
Когда у Николая Лизикова появился сын, он назвал его Валентином.
Валентин Ерошкин своего первенца назвал Николаем.
Потом пути их разошлись, почти как в той песне: одному был дан приказ на запад, второму - в другую сторону...
Лизиков погиб молодым, совсем молодым. При исполнении служебных обязанностей, как скупо сообщили Ерошкину товарищи.
Для Валентина Кирилловича это была такая утрата, такое горе, какое не всегда испытывает человек, теряя и родного брата. Одно утешает: первенец его, названный Николаем в честь Лизикова, вырос таким, каким он мечтал его видеть.
Николай Ерошкин с отличием окончил высшее военное училище и теперь несет службу на дальневосточной границе.
Валентин Кириллович, справившись с волнением, еще раз прочитал письмо Лизикова, написанное в стихах, и вдруг вспомнил о тетрадке, которая хранится у него с военных лет. И как он мог забыть о ней!
Вот она, эта тетрадка, без корочек, потрепанная, пожелтевшая... Он носил ее в своем вещевом мешке, и ей, бедняге, изрядно досталось: и в воде побывала, и осколком снаряда край отсекло... Но какое счастье, что тетрадка сохранилась!
В ней стихи его товарищей, разведчиков. Не все ведь время они были в боях. Случалось, что во время отдыха некоторые из ребят писали стихи. Ерошкин, сам никогда не сочинявший стихов, переписал в свою тетрадку все или почти все, что сочинили его товарищи. Почему он это делал? Наверное, потому, что в этих стихах была и его душа, его собственные мысли и чувства.
На первой странице "Песня гвардейцев". Ерошкин украсил ее знаком гвардии, вырезанным из газеты. Сочиняли эту песню коллективно, чуть ли не всей ротой...
Над священной Советской землею, Песня звонкая, птицей лети, Расскажи о гвардейцах-героях, О великом гвардейском пути... Друг ты мой и надежный товарищ, Чтоб росла наша ярость в груди, Вспомни гарь сталинградских пожарищ, Вспомни тех, кто себя не щадил. Вспомни снежные степи донские И суровые дни у Днепра, Переправы, атаки лихие И гвардейское наше "ура!"...
Эту песню напечатала дивизионная газета, и ребята были очень обижены, что ее наполовину сократили. Они весь славный путь дивизии в ней "описали", всю душу, можно сказать, в нее вложили, а в дивизионке взяли и сократили...
Второе стихотворение - "Партбилет" - написал Лизиков. Они в один день получали партийные билеты, и Николай тогда написал стихи.
В руки беру я с глубоким волненьем Новый и чистый партийный билет. Я заслужил его в жарких сраженьях. Он жизни дороже, светлее, чем свет. В эти минуты, билет получая, Чувствую гордость и счастье в груди! Партия! Ленин! Отчизна родная! Вам я клянусь - быть всегда впереди! Верный народу, Советской Отчизне, Буду я биться на русской земле. Вырви победу хоть кровью, хоть жизнью - Так приказал мне партийный билет.
Еще стихи. Край листка оборван, чернила расплылись, Валентин Кириллович с трудом разобрал лишь несколько строк:

Я знаю: ты ночами плачешь
Над детской карточкой моей.
Мужайся, мама, сын твой - воин,
Защитник Родины своей.
Страна оружье мне вручила
На правый, беспощадный бой.
Когда война лишь тенью станет,
Тогда приеду я домой.

Кто же из ребят написал эти стихи? Николай Лизиков? Нет, нет... Алеша Кошляк? Он ведь тоже писал стихи. Но у Алешки были стихи о другом... Лаврентий Позигун! Как же он сразу не вспомнил... Позигун уходил на задание, не успев отправить письмо домой. Он отдал письмо и листок со стихами Ерошкину, сказал:
-o Конверта у меня нету. Смастери и отправь матери...
Ерошкин еще заставил его написать на чистом листе бумаги адрес:
- Увидит мать чужую руку на конверте, что подумает?..
- Верно, друг. Спасибо тебе! - с чувством ответил Позигун.
Стихи Ерошкину очень понравились, он переписал их в свою тетрадку. Но может, их вовсе не Позигун писал? Мог переписать откуда-то, чтобы послать матери. "Нет, это его стихи", - решил Валентин Кириллович, вспомнив, как суровый Позигун звал во сне: "Мамочка, мамочка..."
Теперь, перечитывая стихи своих фронтовых товарищей, Валентин Кириллович видел их литературное несовершенство. Он бы мог улыбнуться: восхищался такими стихами... Но не улыбку, а боль и великую гордость вызвали эти неумелые строчки восемнадцатилетних ребят.

9.
ВОЗВРАЩЕНИЕ К ПОДВИГУ

Память войны не остывала в нем, как не переставали болеть раны. Почти все его товарищи, что были рядом в боях, легли на бесконечно долгой, кровавой дороге войны, но они жили в его сердце. Однако воспоминания войны давно не захватывали его с такой силой, до такой пронзительной боли, как теперь, когда он листал этот свой фронтовой блокнотик. Все пережитое встало перед глазами, ожило в душе, словно это было вчера, только вчера... С горечью он подумал: "Закружила жизнь, не нахожу времени написать родным своих фронтовых братишек... И сына Николая Лизикова не нашел. Надо запросить министерство, написать в часть, где служил Лизиков. Напишу сейчас же!"
Сын Лизикова отыскался раньше, чем мог надеяться Ерошкин. И случилось это при обстоятельствах совершенно неожиданных...
Читателям, наверное, запомнилась телевизионная передача "От всей души" из города Балакова, в котором живет Ерошкин. Диктор Центрального телевидения народная артистка РСФСР Валентина Леонтьева прочитала отрывок из книги "И встал солдат убитый...", где рассказывается о подвиге разведчиков Ерошкина и Лизикова в Берлине, их фронтовой дружбе, а затем пригласила Валентина Кирилловича, находившегося в зале, подняться на сцену. Дальше произошло такое; чего Ерошкин никак не ожидал: на сцену поднялись его старший сын Николай - офицер-пограничник, приехавший с Дальнего Востока, и старший сын Николая Лизикова Валентин - инженер из Калининграда. Сыновья героев-побратимов встретились впервые в жизни, но встретились, как родные, крепко обнялись, припали друг к другу. Такое нахлынуло в эту минуту на Валентина Кирилловича, что ком встал в горле. А тут еще голос ведущей: "Как был бы счастлив Николай Лизиков, доживи он до этого дня, до встречи сыновей..." Пауза, долгая пауза, и вдруг в затихшем от волнения зале торжествующий голос: "Всем смертям назло выжил Николай Лизиков... Жив Николай Лизиков! Жив!"
Ерошкин потом признался: "Мне показалось, что все это происходит во сне. Иначе бы сердце не выдержало. Вдруг увидеть побратима, которого считал погибшим, увидеть фронтового друга, дороже которого не было и нет на свете..."
Как случилось, что в письме к Ерошкину товарищи объявили Николая Лизикова, заместителя командира полка, погибшим? История эта сложная, в двух словах не расскажешь. Как говорится, подполковник Лизиков вернулся с того света. В госпиталь его доставили, по заключению врачей, в безнадежном состоянии. На госпитальной койке он вылежал год, но одолел смерть, поднялся, хоть все кости были переломаны.
После этой телевизионной передачи из Балакова Ерошкин получил тысячу двести писем и телеграмм. Писали фронтовики-однополчане, товарищи по армейской службе послевоенных лет, писали и совсем незнакомые люди, со всех концов страны.
Больше всех Валентина Кирилловича взволновали два письма, которые он хранит отдельно. Одно - от фронтового товарища, отважного разведчика, второе - от бывшего начальника разведки танковой части, в которой он служил после войны.
Фронтового товарища, Виктора Куренкова, он считал погибшим. В письме Куренков его спрашивает: "Элеватор помнишь? Четверо суток в этом аду... Когда рассказываю молодым о бое за элеватор, что там было, то чувствую: словам моим они верят, а вообразить себе не могут. Да и самому-то теперь не верится, что человек способен такое выдержать. И все-таки вспоминаю то страшное время со светлой душой. Удивляешься? Впрочем, ты-то поймешь... В войну мы узнали цену настоящему, и куску хлеба, и человеческой верности.
Валентин, ты помнишь боцмана из морской бригады? Звали его Василием (он тебе еще маузер свой отдал, это когда мы с тобой у немцев пулемет забрали). Было ему около тридцати, не больше, но на нас он смотрел как на мальчишек. По сравнению с ним, конечно, мы и были мальчишками, хотя и повоевали уже. Никогда я не забуду боцмана и того, что он сказал перед последней атакой, перед прорывом из окружения. Чувствовал, что погибнет, и сказал тогда: "Братки, кто в живых останется, пусть сохранит наше товарищество на всю жизнь и все, что у нас теперь в душе. Если кто нарушит нашу боевую верность, тот себя перечеркнул, и для живых, и для мертвых..."
В той последней контратаке я был ранен. А в это время к нам пробился связной из штаба дивизии с приказом оставить элеватор, прорвать кольцо окружения.
Ты меня поднял, повел. Сначала я еще держался на ногах, ты меня только поддерживал и прикрывал, а потом, когда опять ранило (в тех развалинах, помнишь?), понес меня. Ребята нас прикрывали с обеих сторон, пробивали дорогу, а ты тащил. Как мы прорвались, как ты меня вынес - этого не знаю. Был без сознания.
Я убедился, что жизнь нельзя измерить количеством прожитых лет. В те четыре дня, что мы дрались в элеваторе, вместится целая жизнь..."
Куренков сообщает в письме: после госпиталя был направлен в военное училище, стал офицером и воевал до конца, до победы. А потом, как и Ерошкин, много лет служил в рядах Советской Армии, демобилизовался в звании подполковника. Живет теперь в Казани, работает военруком в музыкальном училище...
Второе письмо - из Белоруссии, от бывшего начальника разведки танковой части, в которой Ерошкин служил после войны, подполковника в отставке Владимира Ильича Костеева. Костеев пишет: "И не рассказать, Валентин, что испытал я, когда увидел тебя по телевизору, как ты встретился со своим фронтовым другом Лизиковым. Лизикова я знал по твоим рассказам, помню, как ты переживал его гибель. Когда я глядел на вас, то у самого слезы брызнули. Представляю, что пережил ты... Не любитель я громких слов, ты это знаешь. Немало лет мы служили вместе, дружили крепко (и жены были подругами), но я никогда не говорил тебе, чем ты был для меня, для всех нас, твоих товарищей. За что мы любили тебя - и солдаты и офицеры? За твою справедливую требовательность и трудолюбие. Ты спрашивал с подчиненных строже других командиров, но на твою строгость не обижались, потому что сам работал больше всех. Не все выдерживают испытание славой, положением. Ты. Валентин, выдержал. Все свободное время проводил среди своих солдат. Твоя разведрота была гордостью части, завоевывала первенство в армии. Потом тебя поставили на батальон. И батальон ты вывел в отличные. Прежде всего - своим личным примером.
Мне часто приходится встречаться с молодежью, рассказывать о боевых делах. Когда задают вопрос, есть ли место для подвига в мирное время, я рассказываю о тебе. Ты помнишь случай, когда мы выехали в зимние подвижные лагеря на 15 дней, на удалении 250-300 километров от гарнизона, и при возвращении в ночных условиях, в жестокий мороз нас застигла пурга невиданной силы? Горючее в танках и на бронетранспортерах кончилось, а до населенного пункта оставалось 25 километров. Ты у техники оставил личный состав, так как по уставу ни при каких условиях технику и оружие бросать нельзя, а сам пошел к населенному пункту, чтобы вызвать танковую помощь, пошел один, при совершенной невидимости, через курганы снега. Это был настоящий героизм!
Горжусь, мой дорогой товарищ, что был в одном строю с такими солдатами, как ты..."
От сдержанного, жесткого Костеева Ерошкин не ожидал такого письма. Наверное, написал сразу под впечатлением телевизионной передачи. Говорит о героизме, когда речь идет о службе, обычной боевой учебе.
...Пурга разыгралась, когда рота удалилась от лагеря километров на пятьдесят. Боковые дозоры, на бронетранспортерах, двигавшиеся открытым полем, и до того с трудом пробивались через сугробы. Теперь же, в густой снежной мгле, им стало еще тяжелее. Ерошкин знал, что дозорам трудно, но разве в боевых условиях он возвратил бы их, отказался от выполнения боевой задачи? Разведотряд продолжал движение.
А пурга все усиливалась, свирепела, степь потонула в непроглядной, крутящейся мгле. Бронетранспортеры дозоров стали застревать в снегу. Но и теперь Ерошкин не спешил возвращать их. Пусть солдаты поборются со стихией, проявят мастерство, волю, пусть испытают предельное напряжение сил. На войне приходилось и потруднее. Лишь тогда, когда он убедился, что дальше бронетранспортеры пробиваться не в состоянии, передал по радио приказ боевым дозорам соединиться с ядром разведывательного отряда.
Он пропустил вперед танки, чтобы пробивали дорогу для бронетранспортеров и автомашин. Но и это не помогло, скоро бронетранспортеры и грузовики встали, зарывшись в снег по кабины. Ерошкин приказал танкистам взять их на буксир. Двигались медленно, танкисты боялись порвать технику, которую тащили на буксирах. Да и как двигаться быстро, если фары танков не пробивают снежную пелену и на метр?
От командиров танков поступают доклады: горючего ползаправки. Горючего одна треть. Горючее кончается.
Сейчас танки встанут, а радиосвязи нет - ни с полком, куда идет отряд, ни с полигоном, откуда он вышел. Связь исчезла, как только они втянулись в глубокую заснеженную лощину, а вылезть из этой лощины никак не могут.
Один танк встал, второй, третий...
Что же делать? По времени Ерошкин определил, что до железной дороги они не дошли километров семь-восемь. Решение может быть одно: выйти к разъезду, связаться с полком по телефону, вызвать помощь.
Солдатам Ерошкин сказал:
- В машинах замерзнете. Всем ходить вокруг танков, кольцом. Взяться за руки и ходить, пока не придет помощь. А помощь придет!
Легко ли было ночью, в такую пургу выйти к железной дороге, к разъезду, чтобы оттуда связаться с частью? В кромешной тьме, в снежной круговерти семь километров прошел бы не каждый. Поэтому-то и пошел к железной дороге сам. У него фронтовая закалка и опыт.
Когда брел один в буранной мгле, падая от ветра и усталости, проваливаясь по пояс в сугробы, ему казалось, что он снова идет в разведку к Ингулу, к мосту. Ему даже слышался голос Федора Козобродова.
Ерошкин не помнит, как добрался до железной дороги, как ввалился в будку стрелочника - к счастью, в эту минуту стрелочник выходил из будки, а то у Ерошки-на не хватило бы сил открыть дверь. Он уже не чувствовал ни лица, ни рук. Через силу разжал губы, прохрипел:
- Телефон... Где телефон?
Стрелочник подвел его к телефону, протянул трубку.
Когда он вернулся в разведотряд с танками и горючим, то увидел вокруг машин кольца-траншеи, протоптанные людьми. Ни один солдат не обморозился. Еще до рассвета отряд, не потеряв ни одной машины, пришел в полк.
Ерошкин не пожалел, что принял решение провести марш ночью, в пургу. Если бы поступал иначе, его рота не стала бы лучшей в армии. Валентин Кириллович хранит плакат Политического Управления Краснознаменного Белорусского военного округа, посвященный подразделению, которым он командовал. Плакат призывал воинов служить Родине, как танкисты Героя Советского Союза Ерошкина. Недаром к боевым наградам майора Ерошкина в послевоенное время прибавились еще два ордена - за безупречную службу и образцовое выполнение заданий командования.
Утром сыпал дождь, а к вечеру подморозило, даже ледок под ногами похрустывает. Воздух легкий, не надышишься, огни на улицах яркие, будто в городе праздник. Валентин Кириллович поднялся на дамбу-бульвар, - он любит ходить этой широкой, нарядной дамбой, возвышающейся над каналом, отсюда город далеко виден, - и невольно остановился, залюбовался разливом огней. Кто скажет, что недавно тут была степь, не было ни канала, ни этих вот стройных, взметнувшихся в поднебесье зданий, Дворцов культуры и кинотеатров, которые хоть ставь в столице, ни великолепной электростанции- жемчужины Волги...
По каналу шел дизель-электроход, белоснежный трехпалубный красавец. Он тоже весь сиял огнями, их радужные отблески просвечивали захолодавшую прозрачную воду до бетонного дна. Валентин Кириллович полюбовался дизель-электроходом, окинул взглядом канал, рассекавший город в самом центре, - огни ярких светильников канала сливались со светом, лившимся из окон зданий,- и невольно вспомнил своего первого командира и фронтового друга Героя Советского Союза Бориса Никитина: "Города хочу строить... Светлые города..."
Он вспомнил Бориса Никитина и подумал с болью в душе: "Как радостно было бы ему видеть наше Балаково. Наверное, он бы сказал: о том городе я и мечтал, ребята, построить своими руками такой город! Да, он обязательно бы это сказал... Не пришлось вам, ребята, пожить, увидеть все это, не пришлось, родные мои..."
Не случайно, нет, не случайно Валентин Кириллович приехал после армии именно сюда, в Балаково. В армии он служил до 1961 года, но тяжелые ранения все-таки взяли свое, пришлось демобилизоваться. Однако в Балаково майор запаса Ерошкин приехал не для отдыха, который заслужил. Сюда, как он сказал однажды, его потянуло потому, что тут "самый стрежень жизни...". Валентин Кириллович стал инструктором, потом заведующим отделом пропаганды, членом бюро городского комитета партии. Работая в горкоме, заочно закончил Высшую партийную школу при ЦК КПСС.
Теперь он редактор электронно-световой газеты. В Балакове такая газета была создана одной из первых в стране. Опыта не имелось, но Валентин Кириллович сумел сделать ее по-настоящему боевой и яркой.
Он - начальник штаба военно-патриотического воспитания при горкоме ВЛКСМ, заместитель председателя совета ветеранов партии и комсомола. Как депутат городского Совета народных депутатов, возглавляет комиссию по работе с молодежью. Его большой труд по воспитанию молодого поколения заслуженно отмечен Почетной грамотой ЦК ВЛКСМ.
Вот уже много лет Валентин Кириллович возглавляет правление городского отделения Общества советско-чехословацкой дружбы. Он избран почетным гражданин ном чехословацкого города Трнавы - побратима Балакова. В поздравительном письме, присланном председателем Трнавского городского национального комитета, сказано: "Избрание Вас, многоуважаемый Валентин Кириллович, почетным гражданином нашего города является еще одним доказательством нашей признательности за Вашу плодотворную деятельность на благо наших народов, во имя укрепления братских отношений между трудящимися СССР и ЧССР, ради мира на земле".
Много делает Ерошкин и как член правления общества по охране памятников (по его инициативе и при самом активном участии в городе сооружен величественный мемориал в честь воинов-балаковцев, павших в боях за Родину), и как член президиума городского комитета ДОСААФ. Как хватает на все времени? Выручают организованность, собранность, воля. И еще - чувство ответственности. Каждый вечер он раскрывает дневник и записывает все, что сделано за день, по часам. Это отчет перед собой. Это и его характер: жить так, чтобы ни один день не был потрачен впустую.
Годы, прожитые в Балакове, не были легкими. Но Валентин Кириллович может смотреть на эти огни с добрым и радостным чувством: он работал вместе со всеми, строя новый город, работал с полной отдачей...
Сойдя с дамбы, Валентин Кириллович неторопливо зашагал по улице, которая вела к школе. Он шел к ребятам из десятого "А".

 


 

ЭТОТ ОТЧАЯННЫЙ КУРКИН...

О Куркине я узнал еще до встречи с ним, когда работал над книгой о боевых делах знаменитой Щорсовской дивизии в годы Великой Отечественной войны. Куркин был начальником разведки Богунского полка, командовал ротой, прошел с дивизией весь ее путь - от Сталинграда до Берлина, поэтому не было ничего удивительного в том, что щорсовцы, рассказывая о минувших боях, часто называли его имя. Говорили о Куркине уважительно, с удовольствием, и всегда с какой-то особенной улыбкой. "Отчаянной, дерзкой удали парень. Такое выдавал, чертяка... Но с крепким умом, с верным расчетом. Хитрющий!.. Всю войну в таком риске, на острой грани между жизнью и смертью, а ведь не сорвался. Суметь надо!"
Так еще до встречи с Алексеем Павловичем, из рассказов его однополчан, передо мной возник образ этого человека, образ весьма романтический, яркий.
Потом я увидел его фотографию. Приехал на саратовский завод электронного машиностроения, чтобы встретиться с ним,- Алексей Павлович работает слесарем на этом заводе вот уже четверть века,- и увидел на Доске почета его большой портрет. На фотографии спокойное, задумчивое лицо, с глубокими, тяжелыми морщинами на лбу и впалых щеках, лицо человека, много испытавшего на своем веку... Правда, в глазах-щелках, затененных набрякшими веками, искрилась острая хитринка, она оживляла лицо, придавая ему выражение доброты и лукавства.
Как это порой случается в жизни, мы подружились с первой встречи. И с тех пор - а минуло уже лет двенадцать-тринадцать - часто встречаемся, беседуем по душам.
Редкий раз бывший разведчик не вспомнит войну.
Рассказы Алексея Павловича могли бы составить интереснейшую книгу. И я, признаться, уже приступил было к работе над такой книгой, но потом, подумав, решил обратиться не к рассказам Куркина, а к письмам его однополчан, к беседам с ветеранами, записанным на магнитофонную ленту. Почему? Герой войны не расскажет о себе всю правду, он стремится - и так было с Куркиным - говорить о других. Да и немногие люди, как показывает жизнь, видят себя со стороны... Вот и пришло решение: пусть поведают о герое-разведчике его однополчане.

Рассказывает бывший
командир Богунского полка,
полковник в отставке
Ф. А. Шулагин

- Что там ни говори, а годы свое делают. Ведь каждый из однополчан, с кем воевал, мне дорог, бесконечно дорог, но случается иной раз, что имя никак не вспомнишь или лицо... Расплывается лицо, как в густом тумане. А вот нашего разведчика Куркина не забудешь. Какое там! Живописнейшая, скажу вам, личность, удивительная. Пожалуй, один он был такой на весь полк... Как лучше описать его внешность? Роста - сто сорок семь. Мне до плеча, хотя и я, как видите, не богатырь. Стандартное обмундирование ему не годилось, шили в мастерской по особой мерке, и сапоги в том числе. Прямо детские сапожки... Офицеры, да и солдаты, меж собой, разумеется, звали Куркина Цыпленкиным. Или еще так: Куркин-Петушков. В нем и вправду было что-то от молодого задиристого петуха. Роста, как я сказал, маленького, но зато грудь колесом, крест-накрест ремнями перехвачена, на голове лихая кубанка с красным верхом. Вышагивал молодецки, пружинисто, голова с шикарным чубом гордо вскинута... Для полной красоты еще громадный маузер в деревянной кобуре носил, он ему как раз до колена приходился, при каждом шаге - хлоп по колену... Глянешь, бывало, на него и улыбнешься, хоть и обстановка совсем не та, чтобы улыбаться...
Характер Куркина в точности соответствовал внешности. Вызовешь его, ставишь задачу на разведку, а у него глаза от нетерпения горят. Ты только начал объяснять, а он уже схватил твою мысль, он уже знает, что от разведчиков требуется. "Разрешите выполнять, товарищ гвардии полковник?" Рад новому опасному делу, рад случаю показать свою удаль.
Не подумайте только, что хочу обвинить Куркина в безрассудстве. Между прочим, в этом его обвиняли, было такое... Начальника разведки нашего стрелкового корпуса знаете? Так вот, когда в штабе предложили назначить Куркина командиром разведывательной роты, корпусной разведчик решительно запротестовал. "Что, Куркина на роту?! Да он же безрассудный мальчишка!" Мне никак не хотелось расставаться с Куркиным. Какой командир полка захочет отдать отличного разведчика?.. Но я все-таки не выдержал, уж больно задели меня слова подполковника. Спрашиваю его: вам известен хотя бы один случай, когда старший лейтенант Куркин не выполнил поставленную перед ним задачу? Известен или нет? Подполковник молчит. А что он может сказать? Не было такого, чтобы разведчики Куркина вернулись из расположения противника с пустыми руками. Не было! Какой ценой это достигалось - разговор другой... Одним словом, поставили Куркина на роту. И командовал он неплохо. Как говорится, дай бог каждому. Но после ранения опять в наш полк вернулся. Причина, я полагаю, не в ранении. Разве в полку легче? Не мог он без своего родного Богунского, без своих ребят, с которыми начинал еще до Сталинграда. Все мы обрадовались его возвращению, а для разведчиков так это был настоящий праздник...
Но я еще не сказал о командирских качествах Куркина. Обстановка в полку складывалась всяко. Приходилось ставить его на роту автоматчиков, назначать начальником штаба батальона - для укрепления. Куркин справлялся отлично. Я не раз задавался вопросом: откуда у этого парня командирское мастерство? Он ведь начал воевать солдатом, рядовым разведчиком, военного училища не оканчивал. Верно, посылали мы его на краткосрочные курсы. Да какие там курсы! Вместо шести месяцев учебы выпустили через два: обстановка на фронте требовала. Вот и вся его академия! А для того, чтобы командовать ротой, исполнять обязанности начальника штаба батальона, одной отваги, одного характера мало. Знания, опыт требуются. Имелись они у Куркина? Имелись. В том, то и вопрос!
Наш командир дивизии не отличался щедростью на ордена. А вот старшего лейтенанта Куркина генерал лично приказал представить к ордену Александра Невского. Этот орден, как известно, за воинское искусство дается, за мастерское управление боем. Немногие офицеры дивизии удостоены такого высокого ордена...
Почему же в таком разе, спросите вы, начальник разведки корпуса обвинил Куркина в мальчишестве, в безрассудстве? Были у него для этого основания? Были. В том-то и вопрос!..
Такое, случалось, выписывал товарищ Куркин-Петушков, что только руками разведешь. Один раз даже наказать его пришлось, и наказать строго, хотя, как вы уже, наверное, догадались, любил я его всей душою. Сынком называл. Был он ровесником моему сыну... Впрочем, не в том дело. Любил за удаль, редчайшую самоотдачу, за доброту и за чистоту сердца. Только вот так и называл Алешу - сынок...
Но слово, как говорится, из песни не выбросишь, что было, то было. Это я о его "художествах"... Тот случай, когда мне Куркина наказать пришлось, я теперь без смеха не могу вспоминать, а тогда осерчал на него сильно. И надо же было сообразить такое!.. Как сейчас помню, был первый день нового, 1945 года. Такой хороший день выдался, с морозцем... Мы тогда занимали оборону на Радомке. Есть такая речка в Польше, очень она нам запомнилась... Стояли мы в обороне долго, несколько месяцев, ясное дело, это сидение в траншеях всем надоело до чертиков, тем более что ни мы, ни немцы особой активности на этом участке фронта не проявляли. Мы готовились к наступлению, противник укреплялся. Нас с немцами разделяла Радомка, наши войска на восточной стороне, немцы - за речкой. Нейтральная полоса составляла метров шестьсот, если не меньше. Зима в этот год выдалась теплая, Радомка долго не вставала, а тут под самый Новый год ударил крепкий мороз, речка льдом схватилась. Зеркалом засияла... Помнится, по случаю нового года ко мне в гости приехал сосед, командир Таращанского полка Колмогоров. Только устроились обедать, адъютант докладывает: товарищ подполковник, человек на Радомке, на коньках катается... Гляжу на лейтенанта, ничего не понимаю: какие коньки, какой к черту каток на Радомке, на нейтралке? А лейтенант уверяет: катается на коньках, похоже, из наших, больше некому! Ну, вышел я из блиндажа, глянул в бинокль. Понятное дело, сразу узнал Куркина. И без бинокля можно было узнать этого красавца...
Солнце, лед сверкает, как чистое серебро, и наш боевой разведчик, начальник разведки полка, раскатывается на коньках, в полное свое удовольствие, заложив руки за спину... На глазах у немцев! Наши из траншей на него глядят, и немцы глядят. Каски над брустверами... Представьте себе, немцы не стали стрелять по нему. Даже не знаю, как это объяснить. Ошеломило их такое представление, что ли... Один наш солдат, находившийся в боевом охранении, на самом берегу, после уверял, что немцы на губных гармошках играли. Аккомпанемент, так сказать...
Минут пятнадцать катался Куркин у противника на виду по Радомке. Вот так!
Ну, вызвал я его, отчитал за безрассудство, взыскание наложил. А в душе - дело прошлое - восхитился им. Удалец! Русский характер... В том-то и вопрос! Конечно, если судить строго, так это бравада, молодечество.
Понятное дело, крепко отчитал я Куркина. Куркин попросил прощения, вышел, а командир Таращанского полка, решив, что я недоволен офицером, говорит: "Моего разведчика на учебу посылают, если ты не против, так я попрошу комдива перевести Куркина в наш полк. Может быть, мы с ним и поладим..." Колмогоров был молодым, в двадцать пять полк принял, но мужик хитрый. "Какой ты шустрый,- говорю,- так и отдал я тебе своего разведчика, дожидайся!"
Вот и определите теперь характер человека: отличный разведчик, за военное искусство орденом Александра Невского награжден, а рядом с этим... На коньках решил покататься перед самым носом у немцев, храбрость свою показать, со смертью поиграть!.. Вот начальник разведки корпуса, зная об этих "художествах", и сделал вывод: Куркин - человек несерьезный, доверить командование ротой, да еще отдельной, разведывательной,- нельзя.
До удивления просто мы порой судим о людях!.. Да разве одной этой бесшабашной удалью отличался Куркин? А упорство, терпение? Упорства и терпения в нем было не меньше, чем лихости и удали. В том-то и вопрос! Скажете, что упорство и терпение несовместимы с характером такого человека? Ошибаетесь! Припоминаю такой случай...
В Сталинграде наш полк оборонял металлургический завод "Красный Октябрь". Полтора месяца дрались мы в заводе. Там больше железа, осколков от мин и снарядов стало, чем земли.
В сентябре или в начале октября - точно не помню - мы заметили, что немцы перебрасывают в Сталинград свежие части. Командованию важно было знать, какие части перебрасываются, откуда. Разведчики начали работать. Наша полковая разведка получила задание взять языка. Но как его возьмешь, если к позициям врага не подобраться, не только каждый метр, а каждый сантиметр простреливается. Ночью светло, как днем, и ночью бой не затихал ни на минуту. Трижды пытались разведчики проникнуть в расположение противника, но безрезультатно. Половину взвода потеряли, а языка нету. Стой, ошибаюсь! На третий раз они взяли офицера, капитана... Но когда стали с ним отходить, фашисты заметили разведчиков, обрушили на них огонь. Это я точно сказал - обрушили... Такой силы был огонь! Я в тот момент на своем НП был, а НП в сотне метрах от врага, так что все на моих глазах происходило... Сплошной поток огня, стена... Уму непостижимо, как разведчики проскочили. Немецкого офицера они приволокли, да только он был изрешечен пулями. Мертвого приволокли... Вызвал я тогда Куркина и говорю: от взвода ничего не осталось, поэтому поиск отставить. Не тот наш участок, чтобы языков брать. Я уже телефонную трубку взял, чтобы с командиром дивизии связаться, а Куркин решительно говорит: "Языка мы возьмем, товарищ майор!" Я трубку в руках держу, смотрю на него и раздумываю: снова под такой огонь на верную гибель? А Куркин повторяет: "Язык требуется, значит, возьмем!"
Я вот рассказываю о Куркине и вижу, как он тогда стоял передо мной, его лицо... Измученное, черное лицо, глаза красные от недосыпания, злые. Руки и шея перебинтованы, бинты в запекшейся крови... Такое упрямство было в его глазах, такое злое упрямство, решимость, что я положил телефонную трубку на место. Ладно, говорю, пусть еще одна попытка...
Но на этот раз Куркин под огонь не пошел. Иначе он задачу решил.
Один наш батальон, третий, занимал мартеновский цех. Остальные батальоны стояли по берегу Волги, а третий в цехе. Он в первом мартеновском, а немцы во втором, за стеной. Толщина стены метра полтора... Куркин решил пробраться в цех, который занимали немцы. Как это сделать? Проломы в стене были, так ведь они под огнем, только сунься туда... Куркин решил под землей пройти. Трое суток разведчики рыли лаз... Почему так долго? Так ведь надо было еще атаки отбивать. И Куркин хотел поглубже в тот цех врыться. Ну, в пол* ночь он мне докладывает: сделан подкоп, можно начинать.
Наверх он вышел под утро, часа так в четыре, когда солдат сваливает сон. Это сказать легко - вышел наверх... Он же среди немцев оказался. Осторожно взломал пол, выбрался из лаза, а немцы - в двух шагах. Мог ведь, чего доброго, и под немцем пол пробить, их же там битком было... Куркин в цех первым проник. Это в его характере, если такой риск, то первым идти...
Немцы рядом, вот они, хватай первого спящего, который ближе, тащи в лаз! А Куркин что делает? У проломов солдаты дежурят, постреливают изредка из пулеметов, больше для острастки, потому как в это время мы их не тревожили. А остальные спят. Вот Куркин и давай пробираться между спящими. Офицера искать. Кругом пожары, так что в цехе-то светло... Как он потом докладывал, осечка у него вышла. Помешали ему. На позицию боеприпасы привезли, ящики таскать начали. Естественно, в цехе зашевелились... А потом какой-то штабной чин заявился с целой свитой, что-то проверял. Куркин догадался надеть немецкую плащ-палатку, так что обошлось, но время-то ушло. Языка он взял, однако не офицера, как намеревался, а унтера. Но этот унтер другого офицера ценнее оказался. Он в полку всего три дня был, а до этого в штабе у самого Паулюса работал. Проштрафился, говорит, ну, его и послали на передовую... Унтер сообщил, что прибыла 42-я пехотная дивизия, которая переброшена из Польши, что на подходе дивизия СС, снятая с запада, раскрыл всю дислокацию немецких частей на нашем участке фронта. Куркина тогда наградили орденом Красного Знамени. Разумеется, не только за этого языка...
Как видите, упорства, выдержки у Куркина хватало. И все-таки больше отличало его другое - боевая дерзость. Дерзости и удали он был необыкновенной... Вы Василия Быстрова, разведчика нашего полка, знаете? Да, тот самый знаменитый разведчик, Герой Советского Союза. Весь фронт его имя знал... Недавно мы встречались с Быстровым, из Барнаула приезжал, он там учителем работает. В разговоре Быстров часто Северный Донец вспоминал. Досталось там нашим разведчикам, ох досталось! Немецко-фашистские войска держали оборону по Северному Донцу несколько месяцев. Естественно, укрепились сильно, поставили минные поля, проволочные заграждения, целую сеть, разную сигнализацию. Собак в первую линию траншей посадили, чтобы наших разведчиков обнаруживали. Да, еще вот до какой штуки они додумались: установили специальные осветительные мины, соединенные тончайшей проволокой - по земле она шла. Только задень проволоку - сразу взрыв света, весь передний край в пронзительном свете, каждую былинку видать. Попробуй подползти к траншеям врага, чтобы проволоку не задеть, ее же и днем трудно заметить. Я уже о том не говорю, что противник находился за рекой, что еще и речку надо было перейти... Пробраться в расположение врага редко кому удавалось. Каждый язык стоил многих жизней. А когда гитлеровцы почувствовали, что наши войска готовятся к наступлению, то разведчикам и вовсе невозможно стало работать. В дополнение ко всему фашисты еще выдвинули вперед сторожевые посты, секреты. Но если готовится наступление, то данные о противнике нужны позарез. Как ни трудно, а разведчики должны работать. В том-то и вопрос!
Наши дивизионные разведчики славились мастерством на всю армию. Хорошо помню Василия Дятлова, полного кавалера ордена Славы. О его бесстрашии и ловкости легенды ходили. Старшина Ширяев тоже удивительной отваги парень. Да много там сильных разведчиков было. Но случается же такое - не везло им на Северном Донце. Никак! Страшно сказать, сколько ребят потеряла там разведрота... Куркин об этих неудачах знал. Рядом же работали. Он старался побольше взять на себя, помочь силами полковой разведки. Кое-кто - не хочу называть имени - потом говорил: "Куркин из тщеславия старался". Вот, дескать, глядите, дивизионные разведчики не смогли проникнуть в расположение противника, не взяли языка, а мы, богунцы, полковые разведчики, выполнили задачу, доказали... Да чепуха это! Не было такого в мыслях у Куркина и быть не могло! Другое дело - честь разведчика. Тут я еще могу согласиться. Ведь какой разговор в дивизии пошел: разведка спасовала, языка добыть не в состоянии... Куркина это не могло не задеть. Самолюбие!
И еще одно соображение. Где свою удаль, отвагу проявить, как не в трудном деле? Я же говорил, какой у него азарт, как он загорался, когда предстояло опасное дело... Всегда в таких случаях сам вел группу. Случалось, что и без моего ведома уходил с разведчиками. Отчитывал я его за это, да мало помогало. Характер! Выслушает, как положено подчиненному, и свое: товарищ гвардии подполковник, вы ставите задачу мне, начальнику разведки, за выполнение приказа отвечаю я, значит, мне дано право решать, кому возглавить группу...
И в тот раз он сам повел группу. Как им удалось подобраться к переднему краю противника, об этом долго рассказывать. Скажу только, что прежде, чем в поиск пойти, он местность со всей тщательностью изучил. Каждый бугорок, лощинку, кустик. В точности установил, где огневые точки, секреты, когда смена часовых. Направление ветра учел, чтобы овчарки не учуяли... Куркин умел идти на риск. В том-то и вопрос! Вместе с дерзостью расчет хороший...
Так вот, подобрались они скрытно к первой траншее, на которую заранее нацелились, и сразу к пулемету. Этот пулемет, крупнокалиберный, МУ-42, они засекли раньше, установили, что всю ночь у пулемета дежурит солдат. Этого солдата и решили захватить.
Но всего не предусмотришь! Только кинулись к пулемету - осветительная ракета, в упор. Немец, дежуривший у пулемета, увидал наших разведчиков, открыл огонь.
Что тут делать? Кажется, остается только одно - быстрей отойти, пока всех не положили... Да не тот характер у Куркина, чтобы вот так, ни с чем уйти. Он пулемет гранатой накрыл и прыгнул в траншею. Василий Быстров - за ним. А тут началось! Ракеты со всех сторон, пулеметные и автоматные очереди, фейерверк такой, что небо загорелось...
Быстрое, когда мы встретились, вспоминал: "Я упал на дно траншеи и замер. Пропали! А Куркин кричит: "Бери его! Наверх давай!" Глянул я - Куркин немца держит, офицера. Он как в траншею прыгнул, так сразу к блиндажу. Знал, что рядом с пулеметом офицерский блиндаж... Вдвоем мы его быстро наверх, на бруствер, вытолкнули, а там уж наши ребята подхватили. Куркин мне плечо подставил, я из траншеи выпрыгнул и ему руку подал - он же малорослый... Выскочили из траншеи, а немцы к нам бегут, голоса ихние, команды в грохоте выстрелов слышим... Куркин тут приказывает: всем отходить! Быстро! Я тащу фрица, а самого мысль пронзает: не уйти, такой дьявольский огонь, не уйти... Даже и не знаю, как хватило силы не бросить фрица..."
Рассказывал мне Быстров эту историю и признался: "Преклоняюсь я перед Куркиным. Когда накрыли нас, он ведь об отходе не думал. Офицера схватил на глазах у немцев, а потом нас прикрыл, дал возможность отойти с языком. Преклоняюсь перед его отвагой, Филипп Алексеевич".
И кто это сказал? Герой Советского Союза, гордость фронта...
Пожалуй, самое удивительное в этой истории то, что группа не понесла больших потерь: один убитый, двое раненых. Это при таком-то огне, в такой обстановке! А все оттого, что расчет у Куркина был точный. Он учил своих разведчиков: надо с умом работать, чтобы и волки были биты и овцы целы... Куркин ведь и отход группы хорошо продумал, о чем разведчики часто забывали, как безопаснее и быстрее отойти в случае преследования.
Я уже рассказывал, что немцы получили какие-то данные о подготовке наших войск к наступлению, что-то пронюхали. Естественно, их разведка начала активно работать. Куркин мне докладывает: этой ночью надо "гостей" ждать на участке первого батальона. Как он это установил? Заметил, оказывается, что немцы усилили наблюдение за нашим передним краем, засекают ячейки боевого охранения, огневые точки.
Я тут же приказал комбатам усилить боевое охранение, быть начеку. Но Куркин не уходит. Что еще, спрашиваю, у тебя? "Товарищ гвардии подполковник, если нам известен замысел противника, так надо использовать это в интересах своей разведки..." Ну, я уже понял, что у Куркина есть "легенда". Докладывай, говорю, свои соображения. Он объясняет: не пропустить немцев в расположение наших частей - полдела. Надо их взять. Разведчик - самый лучший язык, много знает. И тут же докладывает план операции: наша группа с наступлением ночи войдет в нейтралку и замаскируется в кустарнике, повыше лощинки. Лощинка эта удобная, укроет от наблюдения, если даже местность осветят ракетами. Так что немецкие разведчики обязательно пойдут этой лощинкой. Наши разведчики, которые будут рядом, их пропустят. А потом поползут следом, плотно. Их не услышат, потому что противник, чтобы отвлечь внимание от своей группы, откроет огонь справа или слева - тактика его известна. Наши разведчики ударят по немцам, когда они подползут к самому переднему краю. Налетят с тыла. А тут другие наши помогут и сразу их - в траншеи...
Все вышло в точности, как определил начальник разведки. Будто по нотам разыграл! Именно в ту ночь, как он и определил, вражеские разведчики попытались проникнуть в расположение нашего первого батальона. И пошли они точно той лощинкой, которую указал Куркин. Наша группа пропустила их и атаковала с тыла. Троих разведчиков во главе со старшим группы живыми взяли. Ценнейшие сведения они дали нашему командованию.
Так как же, талант это или нет? Талант! Ведь мне-то такая мысль в голову не пришла, хоть военного опыта и не занимать. В том-то и вопрос...
Однако мы о другом качестве его говорили - о дерзости, об отваге. Как я уже сказал, именно это качество отличало его в первую очередь.
Известно, что при штурме Познанской крепости был разгромлен штаб генерала Коннеля. И в этом немалая заслуга Куркина, его разведчиков. Расскажу, как было дело.
При штурме крепости, как и в каждом бою, разведчики были впереди, на острие атаки. Группа Куркина, преодолев ров, окружавший крепость, первой ворвалась в бастион, подавила пулеметы противника и тем самым открыла дорогу штурмовому отряду. Наши солдаты группа за группой врывались в подземелья крепости, в каменный лабиринт, бой растекался по этажам - фашистов выбивали из боевых казематов, где они засели за стальными дверями. Штурмовые группы брали казематы, а Куркин со своими разведчиками пробивался вперед. Быстрее проникнуть в глубь крепости, в ее подземелье. Как нам было известно, из показаний пленных, там находился командный пункт начальника гарнизона генерал-лейтенанта СС Коннеля. Куркин понимал, что если удастся захватить или уничтожить штаб командующего, то оборона противника будет дезорганизована. Гитлеровские части, лишившись управления, теряли способность действовать - сразу возникала паника. Это нам было известно.
Я вот сказал: Куркин прорывался вперед... До чего просто на словах-то! А ведь прорываться пришлось под огнем. В самое логово врага, оставив далеко позади группы, штурмовавшие казематы... Автоматными очередями, а больше гранатами дорогу в глубину подземелья пробивали. Верно, еще фаустпатроны их выручали. Фаусты- оружие страшнейшей силы, броня тяжелого танка не выдерживала. Это оружие у немцев в конце войны появилось. В Познани мы его много у врага захватили... Куркин знал, что в подземелье встретится со стальными перекрытиями, вот и прихватил фаустпатроны. Пушки ведь в подземный лабиринт не протащишь...
Ту часть тоннеля, где располагался командный пункт генерала Коннеля, перекрывали стальные ворота с двумя амбразурами. Из амбразур хлестал пулеметный огонь. Как тут вперед пробиться? Ведь это не поле, а каменный тоннель, тут не обойдешь... Что делает Куркин? Приказал разведчикам бить по пулеметам, по вспышкам огня, а сам с фаустпатроном вперед, ползком, прижался всем телом к бетону - там пол из бетона... Чтобы ударить наверняка, метров на двадцать к стальным дверям подобрался. И как его взрывной волной не убило! В тоннеле ведь... Кровь из ушей пошла, неделю он не слышал, а так - ничего, обошлось. Потом смеялся, чертяка: я маленький, и пули не мои, и взрывная волна мимо. Ну, как дальше было? Взрыв сорвал ворота с петель, ворота рухнули, и разведчики влетели в зал. В дыму взрыва... Зал большой, квадратный, весь из камня. А в зале битком немцев, около сотни, эсэсовцы, курсанты школы СС. Охрана и последний резерв генерала Коннеля... Этих головорезов сотня, а в группе Куркина пятнадцать человек. Пятнадцать против сотни... Слава богу, такое не впервой. Не растерялись. Гранатами сразу, не дав опомниться. Схватка началась. Эсэсовцы отстреливаются, пятятся, стараются закрыть выход из зала, который слева. Понимаете, там три выхода имелись - в три тоннеля, в разные стороны. Сам черт голову поломает, такой лабиринт... Куркин сразу скумекал, что надо в тот тоннель пробиваться, который эсэсовцы собой заслоняют. Граната, автоматная очередь, и вперед - по трупам фашистов. Ребята дерутся, а он - вперед. Ординарец Бессонов рядом с ним, тот всегда рядом с командиром... Пробился он, значит, в тоннель, а там в стене, в полсотне метров, узкий сводчатый вход. Свет из арки падает... Куркин быстро туда, а по нему очередь. Он отскочил, но успел разглядеть комнату, увидел радиостанцию, телефоны. Яснее ясного: командный пункт! В этот момент солдаты подоспели, пятеро. Сразу рванулись к арке, опять гранаты в ход... Штабисты в панике решили, что их батальон атакует, оружие побросали и руки вверх. А Коннель, подлец, успел застрелиться. Уж так сокрушался, так сокрушался Куркин, что не смог взять этого душегуба живым! Прямо у него на глазах Коннель застрелился...
Нет, до чего все просто получается, когда рассказываешь. А вы это представьте: подземелье крепости, самая глубина, враг и впереди тебя, и позади, и над тобой, на верхних этажах... Кругом боевые казематы, кругом смертельный огонь, а группа в пятнадцать солдат, не боясь быть отрезанной, прорывается в глубину подземелья, в путаницу лабиринта, ищет штаб. Какую отвагу надо иметь, чтобы решиться на такое, а? Отчаянная головушка этот Куркин, отчаянная! В том-то и вопрос...

Рассказывает бывший командир батальона
Г. С. Яцын, ныне старший мастер
Ярославского ордена Ленина моторного завода.

Война проверяла людей огнем, жестоко. Слабые духом либо гибли, либо отходили на задний план... Не случайно, я думаю, на войне быстро выдвигались молодые. Я в двадцать один год командиром батальона стал, в гвардейской дивизии. А начальником разведки полка у нас был старший лейтенант Куркин, двадцатилетний. Ему еще и двадцати не было, когда его на эту должность назначили...
Командир полка, по нашим тогдашним понятиям, был в годах, за сорок перевалило, ему в гражданской войне пришлось участвовать. Нас, молодых, он любил, но следил, чтобы не "зарывались". Ответственность свою мы понимали, однако от своего возраста, от своих двадцати, не уйдешь! Верно мудрец сказал: никогда еще земля и небо не даровали такой благодати, чтобы разум был у молодых. Надо или нет - под огонь, лично в атаку поднимаешь - первым норовишь. Влетало мне за это от командира полка. Да и сам я понимал, что обязанность комбата - боем управлять. Но каких усилий воли стоило сдержать себя, чтобы в острый момент не кинуться в схватку, в гущу боя! Молодость...
Ну, о себе рассказывать не стану, а об Алексее Куркине - с великим удовольствием. Вот назвал его имя и улыбаюсь... Веселый он, озорной. А еще какой-то восторженный. Знаете, есть такие люди - светятся!.. Бывало, выйдешь из боя, солдаты до того измучены, измотаны, что и поесть сил нету. Полез солдат в вещевой мешок за ложкой и повалился, уснул, хотя сутки не ел. А Куркину хоть бы что. Улыбается, балагурит. Начнет какую-нибудь байку рассказывать - солдаты со смеху покатываются. Куда и усталость девалась!
Солдаты в нем души не чаяли. Конечно, не только за его веселость. В самой отчаянной обстановке умел он поднять боевой дух, вселить уверенность. "Сейчас дадим им жару, ребята, только вперед, разом, на одном порыве!" Любил он это слово - порыв. Сам-то порывистый, стремительный. Огонь!
Мне часто Большая Костромка вспоминается. Даже во сне снится. Тяжелые там были бои, такие тяжелые, что после Сталинграда - я о нашей дивизии говорю - нам труднее не приходилось нигде. Так сложилась обстановка, что Щорсовской дивизии пришлось принять на себя всю силу удара вражеских войск, брошенных в контрнаступление. Стойкость наших полков судьбу всей армии решала. Это без преувеличения.
Четверо суток мы бились в Большой Костромке. Ни на час, ни на минуту не затихала битва, все четверо суток... Каждый дом, каждый окоп по несколько раз переходил из рук в руки, вот что там было. К исходу четвертых суток они, сволочи, нас так зажали, что меня, если говорить честно, отчаяние взяло. Не отбиться, сейчас раздавят... Вся Большая Костромка, считай, уже была взята врагом. Наш батальон удерживал последние два дома на восточной окраине. А со мною было знамя полка... Мало того, что батальон погибнет, знамя в руки врага попадет. Знамя Богунского полка, которым Щорс командовал, награжденного тремя орденами! Ведь если враг захватит знамя - нет полка... От этой мысли, как вспомнишь, и сейчас мороз по шкуре идет...
Фашистам оставалось преодолеть всего сто пятьдесят-двести метров, чтобы замкнуть кольцо окружения.
Их танки на нас рванули с фронта... Наши противотанкисты открыли по ним огонь, пять или шесть танков уничтожили. А вот на фланге... Черт ее знает, как туда фашисты проскочили, как оказались между домами! Я танк увидел, когда он уже раздавил пулеметный расчет--"максим" между домами стоял, хаты-то горели, так пулеметчики между ними...
Так вот, я вижу фашистский танк, он рядом, а остановить его нечем, некому. Санинструктор в эту минуту бинтовал мне голову. Оттолкнул я его, схватил гранаты, отцепил их от пояса убитого автоматчика - и по траншее к дому, чтобы с близкого расстояния, наверняка... Но только кинулся туда, из танка пламя брызнуло и его боком развернуло, у самого орудия... Я забыл сказать, что между домами еще пушка стояла, пушка уцелела, но осталась без расчета, никого из артиллеристов в живых, ни одного человека... Кто выстрелил по танку? Я не сразу увидел Куркина, дым его закрывал. Увидел только, когда он к ящику со снарядами кинулся. По кубанке его узнал, он кубанку с алым верхом носил... Как Куркин оказался возле орудия -этого не знаю, не видел. Но неожиданному его появлению не удивился. Мы уже привыкли: где самая опасность, самое пекло, там начальник разведки...
В полку говорили: старший лейтенант Куркин в рубашке родился, везучий. Действительно, из любой переделки, из ада живым выходил.
Однако везение везением, а солдату еще умение, боевое мастерство требуется. Суворов хорошо об этом говорил, о везении... Куркин всем штатным оружием владел в совершенстве. Из пулемета, из автомата, из пистолета, винтовки бил без промаха. И вот, оказывается, еще и пушку знал, с первого выстрела танк уничтожил. Верно, стрелял он в упор...
Тот танк, который к нашей позиции прорвался, Куркин подбил, а второй на мою долю пришелся. Я его гранатами... И не помню уж, как сил хватило, я сознание терял, в глазах красный туман... Меня и ранило и взрывной волной... Ну, танки мы уничтожили, а автоматчики, которые за танками бежали, на нас кинулись. Да с таким остервенением, подлюги, с такой злостью, что прямо на огонь... Мы их режем очередями, а они прут, как очумелые, не остановить! Тут Куркин, он впереди стрелков был, в ровике возле орудия, поднялся во весь рост, крутнул маузер над головой: "Ребята! Бей их, круши, в душу их!" - и вперед рванулся, навстречу автоматчикам. Знал, что солдаты пойдут за ним...
Отбились и на этот раз, отбросили фашистов. Всего два дома в наших руках оставалось, а не сдали врагу Большую Костромку, удержали позицию. Все солдаты и офицеры батальона, кто в живых остался и кто погиб, были представлены к правительственным наградам...
Мы с Алешей Куркиным ровесники, я уже говорил. Молодыми парнями были, комсомольцами. Обоим удали не занимать. А вот в Большой Костромке, будь она неладна, и смятение и отчаяние я испытал. Думал, что все, потерял батальон... Была такая проклятая минута. Если уж до конца говорить, так и о последней пуле подумал, для себя пулю оставить.
А вот Куркин... Нет, у Куркина смятения не было! Я же видел, как он с первого выстрела танк подбил и как в атаку повел... Вот это я считаю истинным мужеством- способность сохранить самообладание в такой катастрофической обстановке. Порыв, вспышка ярости - это одно. Или, скажем, когда ты уверен в исходе боя, в своем превосходстве над противником... Другое дело - сохранить самообладание при угрозе поражения, гибели. Вот где, как я понимаю, проявление высшего мужества!
Что там говорить, крепкого характера был начальник разведки полка. Крепкого и упорного.
Недавно читал в газете, как советские воины спасли от уничтожения химический завод в польском городе Любони. Автору, видимо, не были известны имена щор-совцев, которые первыми ворвались на этот завод, когда освобождали Любонь, иначе бы он их назвал. А прежде всех - Куркина. Ведь это же он спас завод! Разумеется, не один действовал... Но это мне известно в точности: если бы не подоспел со своими разведчиками Куркин, так завод взлетел бы на воздух. А вместе с ним полгорода...
Дело вот как было. Мы ворвались в город, ведем тяжелый бой за каждый квартал, дом. Фашисты в Любони укрепились сильно, на всех углах доты, мощные каменные здания превратили в опорные пункты, да еще кругом у них подземные сообщения... Мы ведем тяжелый бой, а тут поляки-подпольщики нам сообщают: химический завод заминирован, при отходе из города фашисты его взорвут. Наш батальон находился ближе всех к заводу. Что делать? Решительно атаковать, ворваться на территорию завода? Но ведь если батальон ворвется на территорию завода, так фашисты незамедлительно включат взрывное устройство, совершат свое злодейство... К счастью, с нашим батальоном Куркин оказался. И еще была группа из дивизионной разведки во главе со старшиной Дятловым... Куркин мне говорит: ты атакуй их с фронта, с площади Зигмунда, свяжи боем, а мы с другой стороны, с тыла ворвемся, не дадим взорвать...
С группой Куркина пошли дивизионные разведчики и двое поляков. Молодые ребята, коммунисты, в антифашистском подполье работали. С одним я познакомился, Владиславом Скорой зовут... Перед тем как пойти в обход, Куркин спросил у поляков: "По нашим данным, у немцев тут подземные ходы сообщения, они их специально строили, можно туда проникнуть по канализации?" Один из поляков, товарищ Владислава, оказался слесарем-водопроводчиком. Он сказал, что канализационную систему знает как свои пять пальцев и что они наверняка проникнут в подземный ход, который ведет к заводу. Куркин ему сразу, вперед!
Наверх разведчики поднялись у заводской стены. Почему не проникли подземным ходом на территорию завода - не знаю. Скорее всего, он перекрыт был. Или с немцами столкнулись? Возможно... Вот что было дальше.
Мы атакуем фашистов со стороны площади Зигмунда, ведем огневой бой, а на той стороне, где Куркин с разведчиками,- тихо. Они через каменную стену перемахнули и - в заводе. Фашисты поначалу решили, что их с тыла захлестывают, заметались. Но скоро сообразили, что советских солдат всего горстка. Засели в цехах, за каменными стенами, сильный огонь по группе открыли... Да, бой горячий идет, обстановка - острее некуда, однако Куркин все видит, схватывает, что вокруг. Разведчик есть разведчик... Приметил он эсэсовцев - они в черной форме - человек десять-пятнадцать... Под прикрытием огня бежали в глубину, в конец завода. Куркина как током ударило: брандкомандо! Он же опытный разведчик, знает, что взрыв важных объектов доверяется особым командам СС, брандкомандо они назывались. Куда кинулись эсэсовцы, это тоже Куркин сообразил - к электроподстанции. Еще когда мы с поляками толковали, так Куркин об электроподстанции спросил, где она находится. Почему? Яснее ясного: провода от зарядов, заложенных в цехах, туда идут. Включил рубильники на щите, и весь завод в воздух, разом. Помнится, поляки сообщили, что электроподстанция стоит отдельно от цехов, за железной изгородью...
Разведчики ведут бой, а Куркин вперед, вдоль заводской стены, а потом открытой площадью, под огнем - наперерез эсэсовцам... Опередить их ему не удалось, трое ворвались в здание электроподстанции раньше его. Но включить рубильники он им не дал. Влетел в окно и жахнул гранатой... Расправился с этими и - к двери, из автомата по тем, которые через изгородь прыгали. Один он их остановил, понимаете? Один команду уничтожил! Вот как было!.. Когда мы завод взяли, я пошел на эту электроподстанцию. На белом кафеле трое убитых лежали - офицер и двое солдат, эсэсовцы. Офицер у самого щита с рубильниками. Промедли Куркин несколько секунд - все, одни камни от завода...
Отважный, отчаянной смелости парень! Одному такое сделать... И зачем он после войны демобилизовался - не понимаю! С таким характером, с такой волей, мастерством... Жаль! Я к тому говорю, что по складу характера Куркин - человек военный, для армии он рожден;.

Рассказывает полковник
Н. С. Чевельча, бывший комсорг полка

Никогда не забуду свою первую встречу с подполковником Шулагиным. Прибыв с назначением, как положено представился:
- Младший лейтенант Чевельча, комсорг полка...
Командир полка поглядел на меня оценивающе и ответил:
- Комсоргом вы станете, товарищ младший лейтенант, когда в бою отличитесь. Увидят в вас комсомольцы храброго офицера - признают вожаком. А пока вы комсорг только согласно приказу...
Резанули по сердцу эти слова... Я знал, что пришел в знаменитый, прославленный полк. Но чтобы вот так командир полка встретил, так поставил вопрос... Теперь-то я понимаю, что ничего обидного Шулагин не сказал. А тогда воспринял его слова как недоверие.
При нашем разговоре присутствовал начальник разведки полка старший лейтенант Куркин. Он заметил мое удрученное состояние. Когда мы остались одни, сказал со смешком:
- Что, ошпарился? У нас, парень, такой закон: агитировать, звать на подвиг имеет право только тот, кто сам на подвиг идет. Первым! Если ты другого покроя, то в Богунском полку тебе делать нечего...
Куркин говорил со мной покровительственно, как с юнцом, хотя был старше меня всего на два года - мне восемнадцать, ему двадцать. Конечно, Куркин имел право так говорить. Он к тому времени уже повоевал подходяще, два года в боях, грудь в орденах. Я понимал это, и все-таки покровительственный тон начальника разведки меня задел. Я ответил ему запальчиво:
- Не бойся, не слабее тебя. Поглядим в деле.
- Вот это разговор, мужик! - рассмеялся Куркик и крепко хлопнул меня по плечу.- Мы идем языка брать. Пойдешь с нами? Покажешь себя в деле, так "батя" с тобой иначе говорить будет.
В поиске я держался рядом с Куркиным. Ползли мы бороздою между целиной и вспаханным полем. Хорошо подморозило в ту ночь, я чувствовал, как под локтями с хрустом оседала земля, схваченная ледяной коркой. Казалось, что этот хруст на двести шагов слышен!
Потом стерней ползли. Жесткая стерня, будто иглами руки изранила. Как мы подползли к переднему краю немцев - не заметили. Ночь выдалась темная, а тут луна вышла, и я вдруг очертания окопов увидел, немецкого часового. Он совсем рядом расхаживал по траншее, каска над бруствером поблескивала.
Сердце заколотилось... Первый ведь раз на такое дело! Метрах в тридцати мы залегли, затаились. Куркин, должно быть, чувствовал мое состояние, дал время собраться... Через минуту или две сильно, до боли толкнул локтем в бок: давай!
Я вполз на бруствер траншеи. Комья земли посыпались вниз... Но часовой не услышал: далеко отошел. А как только приблизился, поравнялся со мной - я прыгнул на него сверху, свалил, зажал рот...
Как во сне это было, как во сне. Первый же раз в жизни. Одно помнил, знал: не сплошай, действуй, действуй! В общем, немца я скрутил, так зажал, что кости у него захрустели - силенка у меня была... Куркин с двумя разведчиками подскочил, они приняли из моих рук языка и потащили. Немцы нас заметили и открыли огонь, когда мы уже почти прошли "нейтралку"...
Командир полка тогда представил меня к награде. А Куркин объявил: Коля Чевельча - сила! Не будь он комсоргом полка, взял бы в разведку. Это у него было высшей похвалой.
Куркину я обязан жизнью. Уже в Германии это случилось. Мы шли с ним в населенный пункт, который только что занял наш передовой отряд. Стоял сильный туман, и в десяти шагах ничего не разглядеть, но мы шагали без опаски - никак не думали встретиться с противником. Откуда противник, если только что прошел наш передовой отряд?
И вдруг сталкиваемся с немцами. Черт их знает, откуда появились! Недалеко был лес, возможно, из этого леса и вышли... Навстречу нам двигались. Их человек двадцать, взвод. А нас двое. Немцы нас тоже не видели. Мы прямо лицом к лицу столкнулись. Они от неожиданности опешили. И мы... Решала секунда. Куркин первым полоснул из автомата, в упор. На ремне у него висел маузер, но это больше для форса. Кроме маузера на груди всегда автомат. Немцы в тумане не разглядели, что нас только двое,- врассыпную...
Промедли он секунду - все, хана бы нам обоим.
Обязан я Алексею Куркину жизнью. Но еще и тем, что он помог мне сразу встать в боевой строй полка, обрести уверенность, веру в себя. Дело не в том, что я отличился, захватил языка и получил первый орден. Во мне увидели храброго офицера. И сам я уверился в этом, в своей храбрости. И уж старался, как говорится, держать марку. Отвага стала нормой поведения. Пять орденов и две медали "За отвагу"... Я это к тому говорю, что для молодого очень важно оказаться рядом с таким сильным человеком, как Куркин. Сильным и добрым. Он очень добрый, Алеша... И далеко не так прост, как многим казался.
Каждый бой был испытанием характера, воли, проверкой души на прочность. Но особой проверкой для нас, фронтовиков, стал последний бой. Недаром и в песне поется: последний бой - он трудный самый... Вот уж где до конца, до предела раскрылся каждый, его верность долгу, готовность к самопожертвованию во имя Победы! Горько, страшно говорить об этом, но лишь немногие из ветеранов нашего полка, из тех, кто сражался в Сталинграде, пришли в Берлин. Многие погибли в тяжелых боях на Украине. Потом был Магнушовский плацдарм на Висле - сколько там легло наших ребят! А штурм крепости в Познани? Он стоил сотни солдатских жизней. Да и на Одере подходяще досталось... Нам с Куркиным повезло. Мы не только до Берлина дошли, а до самой имперской канцелярии, в подземельях которой, как известно, находилась ставка Гитлера. Меня в самую последнюю минуту войны ранило, на ступенях имперской канцелярии. На последней ступени упал...
Но о штурме канцелярии потом. Прежде были бои на улицах Берлина... Командующий нашей восьмой гвардейской армией маршал Чуйков в своих мемуарах Ангальтский вокзал вспоминает. Вот где был ад кромешный! Сначала в здании вокзала дрались, а потом в подземелье, в тоннелях. И мы все патроны расстреляли, и немцы, о гранатах уж и не говорю. Прикладами автоматов, ножами дрались, кулаками. Было там, да! А знаете, кто в подземелье вокзала первым ворвался? Начальник разведки Куркин. Задавил гранатами пулемет и туда...
Почему вспомнился Ангальтский вокзал? Как раз перед этим боем Куркин открыл мне душу: до такой нестерпимости, говорит, домой хочу, до такой невозможности, что мочи нету. Заснуть не могу, признался, только глаза закрою - дом вижу. Такое погожее, ясное утро, и я в поселок вхожу, при всей форме... Парни на меня глядят, девчата наши. Вот он идет, Цыпленкин, старший лейтенант, грудь в орденах... Думаешь, говорит, я не знаю, что меж собой меня Цыпленкиным кличете? Меня и в поселке так звали - Цыпленкин. Со школы еще...
По имени и не называли, Цыпленкин да Цыпленкин. Парни дружбу со мной не водили, какой, дескать, мужик. Девчонки со мной гулять не хотели. Нашелся еще кавалер - рост сто сорок семь... Одна черноглазая так крепко за сердце зацепила, что и теперь снится. А я ее не только ни разу не поцеловал, но и за руку-то не подержал... Свысока глядела! До того, Коля, домой хочется, прямо до жути, совсем невмоготу...
Это его признание, его боль, этот крик души были для меня полной неожиданностью. Куркин, наш отчаянный Куркин, веселый, бесшабашный, и вдруг такое!.. Я даже испугался за него: неужто сдала пружина? Случалось ведь такое: держится солдат, воюет как надо, и не месяц, и не два, и вдруг... Был в нашей дивизии, в разведроте, старшина, фамилию называть не буду... Не из молодых, в возрасте, и повоевал уже подходяще. Два ордена... Считали безоговорочно надежным. А вот какая история с ним случилась. Пошел он с группой на задание, в тыл противника, старшим. Когда они подкрадывались к переднему краю немцев, их обнаружили. Засекли, но огонь не открыли, решили пропустить, чтобы потом отсечь, не дать отойти. Противник тоже соображал... Ударили по разведчикам одновременно с тыла и с флангов. И тут старшина, командир группы... Сдался врагу. Правда, он до последнего бился. Поднял руки, когда уже все ребята погибли. Но ведь поднял же!
Ночью это случилось, а утром мы пошли в атаку и отбили у немцев село. Почему-то запомнилось оно мне - Невзорпое... В этом селе, в подвале одного дома, мы нашли того старшину, разведчика. В панике немцы забыли о нем, иначе угнали бы в тыл или расстреляли. Что с ним было дальше? По законам военного времени его следовало бы под трибунал отдать, но командир дивизии этого не сделал. Вызвал к себе, расспросил, как все случилось, и отправил обратно в роту. Я и теперь задумываюсь: почему он так поступил? Ведь был жестким, строгим. Поверил, что против воли у старшины пружина сдала?.. Где-то уже за Вислой этот старшина погиб.
Вот я и подумал о Куркине, встревожился: неужто сдала у парня пружина?
Он угадал мои мысли, по вгляду, наверное, как я смотрел на него, и рассмеялся. Что, говорит, испугался за меня? Решил, что под конец войны страх смерти меня оборол? За Куркина, комсорг, не боись, не тот он парнишка, чтобы пуля его взяла. На свадьбе моей погуляешь, Коля!
Это правда, Куркин не из тех, кто может сломаться. Они в Берлине бесстрашно шел на смертельный риск, на огонь. Спокойно и просто, как на работу. Если говорить о Берлине, то главный подвиг Куркина - Тельтов канал.
Как там складывалась обстановка? Канал в глубине города. На нашем участке--мы пробивались в правительственный квартал - к рейхстагу, к имперской канцелярии- все мосты были взорваны. Тельтов канал - не Днепр и не Висла, всего метров шестьдесят, ну, восемьдесят ширина его. Однако берега в бетон одеты, стены отвесные. И сразу за каналом, в нескольких метрах, каменные здания стоят, плотно один к другому. Каменный сплав. Улица такая узкая, что двум машинам не разъехаться. Попробуй форсировать канал, когда по тебе в упор бьют вражеские пулеметчики и автоматчики, засевшие в зданиях, да еще из скорострельных пушек и фаустпатронами. Сплошной огонь, и метра нет, который бы не простреливался... Снова и снова бросались мы под огонь, ну никак, никак! Столько там, на этом канале, полегло наших ребят, что и теперь, как вспомнишь, сердце кровью обливается...
После нескольких попыток одной нашей группе автоматчиков все-таки удалось зацепиться за противоположный берег. Зацепиться-то они зацепились, а вперед пробиться не могли. Фашисты огнем прижали их к каменной мостовой. Головы не дают поднять. На наших глазах расстреливают... Видим, что группа гибнет, а пробиться на помощь не можем! И вдруг смотрю - на той стороне наш солдат. Потом-то я узнал, что это был не солдат, а офицер, лейтенант... Он ловко, стремительно перебегал по улице, прижимаясь к домам под окнами, откуда стреляли. В одной руке автомат, в другой гранаты.
Как он оказался за каналом, у домов? Скорее всего, перебрался по разбитому мосту, который был выше..! Гитлеровцы заметили смельчака, открыли по нему огонь. Он упал. Но как только очередь вражеского пулемета оборвалась, он в тот же миг вперед кинулся. Жив! Я ему огнем своего пулемета помогал, по окнам бил, откуда по нему стреляли. Через минуту он опять упал, автомат выронил... Но опять поднялся, опять вперед! Не брали его пули, хоть хлестали по нему очередями!
Вижу, он уже рядом с нашими автоматчиками, метрах в тридцати от них. Прижался к стене дома, между окнами, оглядывается. "Что медлишь,- кричу,- давай, давай!"
Он будто услыхал меня, рванулся вперед, бросил гранаты в окно полуподвала, две гранаты, сразу одна за другой, и прыгнул в дым, в подвал...
Знаете, кто это был? Лейтенант Даниил Нестеренко, командир пулеметного взвода, Герой Советского Союза. Тот самый Даниил Нестеренко, о котором написал Леонид Ильич Брежнев в книге "Целина". Трагически сложилась его судьба. После демобилизации из армии он поехал в Казахстан, поднимать целину. И там погиб. Весной переправляли через реку трактора, ну, лед не выдержал, рухнул под трактором... Всю войну пройти, с самого первого дня и до последнего часа, и погибнуть в мирное время! Вот как бывает в жизни.
Но я не договорил... Нестеренко кинул гранаты в подвал и сразу туда. Автоматчики, как гранаты рванули, разом поднялись, одним броском проскочили к дому. Ворвались. Но их же и десяти в живых не осталось... Сколько времени они могли продержаться? Они и Нестеренко?
Группа Куркина дело решила. Разведчики где-то правее проскочили, правее того дома, куда автоматчики ворвались. На лодках... Нет, не так было. Сначала один Куркин переплыл канал. Он здорово плавает, да и одному легче, чем группе, не заметят в суматохе огня. Переплыл на ту сторону и дымовые шашки запалил, дымовую завесу поставил. Вот тогда и его разведчики пошли на двух лодках. Куркин поддержал автоматчиков, вместе они дезорганизовали огонь противника. Тут уж мы рванули через канал, вышибли фашистов. Так вот отвага двоих, Куркина и Нестеренко, помогла форсировать Тельтов канал. Сколько жизней солдатских спасла их отвага!
Последний бой, последний бой...
Жутко подумать: всю войну в боях, в огне и крози, в гнилых окопах, в голоде и холоде, через все это пройти, все выстрадать, вытерпеть и погибнуть в последнем бою...
Когда наш Богунский полк вышел к имперской канцелярии, приготовился к последнему штурму, командир полка отдал приказ: первыми идут на штурм группы прорыва из добровольцев. Только из добровольцев! Ну, какая роль отводилась группам прорыва - известно. В них отбирались самые крепкие бойцы, коммунисты и комсомольцы. Они первыми бросались на огонь, пробивали дорогу основным силам штурмового отряда, часто ценою своей жизни. Почему командир полка приказал в тот раз сформировать группы прорыва из добровольцев? Я понимаю его. Бросить солдат на штурм, на огонь в последний час войны, солдат, которые шли с тобой от Волги...
Когда полковник Шулагин отдавал приказ, Куркин находился на НП. Он попросил у командира разрешения возглавить группу прорыва. Я был свидетелем этого разговора, тоже оказался на НП комполка. Шулагин ответил Куркину жестко: обязанность начальника разведки - обеспечить разведку. Пора бы это усвоить! А Куркин ему спокойно: "Разведка свою задачу выполнила, товарищ гвардии полковник. Теперь наша задача идти на острие атаки, как положено разведчикам..."
Шулагин поглядел Куркину в лицо, покачал головой и вздохнул. Такое было в глазах командира в эту минуту... Он же любил Куркина, сынком называл. Я думаю, что в полку для Шулагина не было офицера дороже, чем Куркин. Их дороги еще до Сталинграда сошлись, три года воевали рядом.
И все-таки Шулагин разрешил Куркину возглавить группу. Командир полка понимал, что не ради славы и желания показать свою удаль Куркин просит разрешения возглавить группу прорыва. Отказ глубоко бы обидел его.
Я сказал, что главный подвиг Куркина в Берлине - Тельтов канал. Пожалуй, это не так. Имперская канцелярия... Да! Ведь его группа первой прорвалась к имперской канцелярии. Первой! Из десяти автоматчиков, которых он повел на штурм, остался один, да и тот был ранен...
Так сложилась у нас жизнь, что после Берлина мы с Алексеем Куркиным не встретились. Потеряли друг друга. Конечно, непростительно это...
Остался он в моей памяти молодым, отчаянным, озорноватым. Так отчетливо сейчас вижу его лицо! Роскошный чуб из-под лихой кубанки, хитрющие, бедовые глаза... Сорвиголова!

А что скажет А. П. Куркин?

Прочитал рукопись и подумал: как воспримет Куркин рассказанное о нем? Во всем ли согласится со своими однополчанами? После некоторого раздумья решил познакомить Алексея Павловича с рукописью. И не пожалел об этом...
Вернув прочитанное, он долго молчал, тер короткими крепкими пальцами морщинистый лоб, хмурился. Потом крутнул головой и невесело улыбнулся.
- Не ожидал, что обо мне так... Таким героем расписали! Везде Куркин первым, такой неустрашимый, что все ему нипочем - и смерть не смерть... Неловко читать такое про себя. Не такой уж я отчаянный. Страшился смерти, как все. Когда ваш брат писатели упрощают, пишут о солдате, что страх ему был неведом, без страха в сердце в атаку поднимался, тут я еще могу понять, не все, которые о войне пишут, по-настоящему бой знают, а то и вовсе свиста пуль не слыхали. Теперь и молодые о войне пишут... А тут фронтовики! Я же знаю, что они презирали молодечество, не доверяли тем, кто своим бесстрашием хвастался...
Не в обиде я на своего командира, на товарищей своих, не подумайте этого. Спасибо им за добрые слова.
Сильно я волновался, когда читал... Голоса их слышал, командира полка, Георгия Яцына, Коли Чевельчи, все вспомнилось, заново передумалось... Годы прошли, боже ты мой, тридцать шесть лет минуло - шутка сказать! Дедом стал, седой... Конечно, все теперь видится иначе. Кто мы были тогда, я, Чевельча, Яцын? По нынешним-то понятиям - мальчишки. Трудно теперь оценить то время, те испытания глазами восемнадцатилетнего. Я же в восемнадцать попал на фронт под Москву, а Чевельче только семнадцать исполнилось. Яцын изречение мудреца припомнил. Как это там? Никогда еще земля и небо не даровали такой благодати, чтобы разум был у молодых... Это верно, люди с годами набираются разума, и понятия их могут меняться. Потому я и говорю, что мне, деду, не просто говорить о восемнадцатилетнем, что он в действительности чувствовал, хотя тем восемнадцатилетним был сам...
Понятия меняются, это точно, но не основа человека, не то главное, что душу твою определяет, что, можно сказать, с молоком матери заложено. Зрелого разума нам недоставало, может, и так, восемнадцать лет не сорок и даже не двадцать пять. Но стержень-то характера был. И понимание главного было. Знали, что решается в этой войне. Свою ответственность знали. Разумом и сердцем. В том-то и вопрос, как любил говорить наш командир полка. Это у него вроде присказки...
Кубанку с красным верхом я носил, маузер в деревянной кобуре, ремни крест-накрест, все верно. Мы же на героях гражданской войны воспитывались. Чапаев, Котовский, Дундич, Кочубей... Да и какому парню в восемнадцать-двадцать не хочется пофорсить, быть в геройском виде? Кубанка - это, знаете, настроение... Ну, а насчет бравады, как командир полка сказал, бретерства - не знаю... Нет, тут не то, тут сложнее! Точно - сложнее!
Давайте сразу об этом, о Радомке. Катался я на коньках на "нейтралке", на глазах у немцев? Катался! И всыпал мне комполка за это дело по первое число. Все точно. Только это было с моей стороны не бретерство, а совсем другое, можно сказать, с другого края...
Как это пришло мне в голову на Радомке покататься? Рядом с нашими позициями был разбитый поселок, начисто его фашисты размолотили. Мой ординарец по каким-то надобностям забрел в этот поселок и нашел в развалинах коньки. На кой черт он притащил их в землянку? Не собирался же кататься... А конечки новенькие, "снегурочки", знаете? Кинул он их на нары и говорит с такой печалью: лед на Радомке. как стеклышко, покататься бы по такому льду, страсть как люблю коньки... Поглядел я на Радомку - сияет под солнцем. Лед. точно как стекло. Поглядел я так на Радомку, потом на тот берег, где немцы - их траншеи ясно обозначались на снегу, змеились по взгорью, и говорю ординарцу: давай сюда коньки! Прикрутил их ремнями к сапогам, встал на ноги. Нормально! Разведчики глядят на меня, смеются. Народу в землянке собралось много, Новый год отмечали, это же первого января было... Ребята думают, что Куркин чудачит, ради шутки коньки надел. А мне в ту пору совсем не до шуток было!
Вот Коля Чевельча, это мой первый друг, говорит, что у каждого свой предел прочности, даже сталь, говорит, имеет свой предел.
Сталь действительно имеет предел прочности, он известен - в зависимости от марки. В точности известен. А кто скажет, где предел человеческой прочности? Как и чем измерить ее? А?
Того старшину, разведчика, о котором Чевельча вспомнил, я знал хорошо. Ну, того, который руки поднял, когда группа в засаду попала... Командир дивизии простил его. Старшина до того случая воевал хорошо. Помню, мы с ним в один день ордена получали. Обоим Красного Знамени... И погиб он смертью честной, я знаю это, потому как на моих глазах погиб... Но я этого старшину не оправдываю. Нет! И не упрощаю, нет, я понимаю, что бывает невмоготу... И все-таки ты солдат, обязан преодолеть себя! Найти в себе силы преодолеть! В испытании - это я по опыту знаю - самому тебе неведомые силы открываются. Только волю не утратить!.. Потом сам удивляешься: откуда сила взялась?
Вы Марию Георгиевну Мочалову, хирурга нашего медсанбата, знаете? По мужу она Гладышева, вышла замуж за нашего начсандива... Так вот какая история с Машей приключилась, в войну мы ее Машей звали, совсем ведь молоденькая была... В Сталинграде операционная медсанчасти находилась на берегу Волги. Берег там высокий, крутой, вот блиндаж и вырыли в откосе. Для надежности, как положено, перекрыли бревнами. От переднего края эта операционная находилась всего в пятистах метрах, да нет, и пятисот не насчитать. Так что бомб и снарядов на их долю хватало. Одна бомба, подходящей мощности, в блиндаж угодила. Прямое попадание. Пробила перекрытие, врезалась в земляной пол и не взорвалась. Бывает такое... Мария Георгиевна в эту минуту раненого оперировала. Прикрыла она его собой от пыли... Быстро свет наладили, лампы-молнии у них всегда были наготове, и Мария Георгиевна закончила операцию. Приказывает: следующего на стол! А раненые не идут, наотрез отказываются. Они в соседнем помещении находились, знали, что в операционной неразорвавшаяся бомба. В двух шагах от стола хирурга стабилизатор торчал... Не идут раненые - и все! Мужики струсили, а девушка продолжала работать рядом с бомбой до тех пор, пока саперы новую хирургическую не оборудовали. Вот так! А чего это ей стоило, работать рядом с неразорвавшейся бомбой? Были же бомбы замедленного действия... После Сталинграда она бомбежки не переносила. Артобстрел, рассказывала, выдерживаю, а как бомбы засвистят, не могу... Помнится, встретились мы на Днепре, не узнал я ее. Лицо, шея, руки в красных волдырях, как от сильного ожога. Это на нервной почве у нее. А ведь не вышла из строя, продолжала воевать. Совладала с собой, переборола!
Еще раз говорю - не упрощаю я, не подумайте этого. Смерть всегда страшна, если даже ты измучен до самой крайности не забудешь о ней, растреклятой! Человеку жить надо, для жизни он рожден! Хотелось увидеть Победу, домой приехать, мать увидеть, любимую. Мечтать об этом, жить такой надеждой и о смерти не думать? Смерти не страшиться? А?
Не спорю, злость, ненависть в пылу боя заставляет тебя забыть о себе, о страхе перед смертью. Тут я согласен. Ну, а если подвиг солдата - не вспышка ярости, не порыв, а каждодневная работа? Как тогда? Если каждый день требует от тебя напряжения всех сил души? Я твердо знаю одно: страх смерти живет в каждом, и подвиг совершает только гот, кто способен задушить в себе страх смерти. Одной ненависти к врагу мало. Может быть, это и громко сказано, но солдат должен иметь в душе и такое, что выше, дороже собственной жизни...
Чевельча верно сказал о последнем бое. Вот уж где до конца, до последней точки, проверялся каждый, это действительно! Был у нас один разведчик, фамилию называть не стану, дело прошлое... В героях ходил, вся грудь в орденах и медалях. В разведку он пришел еще до Сталинграда, в Воронеже. Верил в него, как в себя. Разведчик что надо - сильный, ловкий. А вот в Берлине... Зачеркнул он себя в Берлине!
Коля Чевельча Тельтов канал вспомнил. Когда группа автоматчиков форсировала канал, завязался неравный бой на той стороне, я говорю этому разведчику, товарищу Н.: давай туда, поставь дымовую завесу, легче будет перепрыгнуть через канал, да и ребятам там поможешь... Группу, говорю, заметят, а один сделает. Он посмотрел на меня и отвечает: "И тут меня - вперед!"
На той стороне наши солдаты погибают, пробиться не могут, фашисты их в упор расстреливают, а он... Хотел я ударить его, да сдержал себя, не знаю уж как сдержался... Тут Сережа Окаемов крикнул: разрешите мне, товарищ командир? Вскочил, автомат на грудь... А кто он, Сережа? Восемнадцать лет, в разведке без году неделя... Я рукой махнул и сам к воде кинулся. Решил сам сделать, пускай этот... А Сережа - за мной, я его уж только там заметил, на той стороне, когда за бетонную стенку ухватился. Стенка высокая, так он помог мне запрыгнуть... А через минуту погиб.
Этот парнишка смело пошел через канал, на смертельный риск, героем погиб, а вот тот разведчик не выдержал последнего испытания. Вскрылось его нутро. И теперь простить его не могу. Когда встречаемся, руки не подаю. Тот парнишка, Сережа Окаемов, встает перед глазами...
Я только что книгу Валентина Распутина прочитал, "Живи и помни"... Читаю больше о войне. Наверное, все книжки о войне прочитал. Эта мне понравилась. За одну ночь прочитал. Сильно пишет! Молодой, вроде не воевал, а точно душу солдата понимает... Но в одном месте я не разобрался. Что-то не дошло до меня... Сейчас книгу найду, если дружки ее не "зачитали"... Вот она самая! Я только то место, где о дезертире этом говорится... Разведчиком он воевал, артиллеристом, три года на фронте, а потом, понимаешь, домой сбежал, дезертировал. И вот послушай, как он объясняет себя: "Это все война, все она... Откуда она свалилась? - на всех сразу! - страшная кара. И меня туда же, в это пекло,- и не на месяц, не на два,- на годы. Где было взяться мочи, чтобы выносить ее дальше? Сколько мог, я дюжил, я же не сразу, я принес пользу..." И вот тут, в другом месте написано: войне мало того, что она убивает, калечит, нет, ей надо еще и такое - ломать души людей... Выходит, война виновата, что он дезертиром стал? Что судить человека, если война ему душу сломала, если дошел он до своего предела прочности? Но так ведь и предательство оправдать можно! А что такое дезертирство? Предательство!
Я уже говорил и еще повторю: упрощать не хочу, я против этого! Как можно говорить, к примеру, что человек просто, как на работу, на смертельный риск шел? Просто!.. Все же в тебе против смерти. Да что говорить об этом! Страшно до озноба, до жути страшно на огонь идти. Но если ты понимаешь, что так надо, что иначе нельзя, то поднимешься и пойдешь на огонь. И будет так до конца. Или до смерти твоей, или до победы!
Чевельча Даниила Нестеренко вспомнил. Между прочим, я Даниила больше знаю. Мы с ним дружили. Чевельча верно рассказывает, как Нестеренко оказался за каналом и в дом первым ворвался, задавил гранатами пулемет. Его тогда ранило в руку, сильно зацепило. Я его увидал в подвале, когда бой еще шел. Санинструктор его перевязывал. Никак кровь остановить не мог, вся вата от кровищи красная... Я на санинструктора взъярился: давай быстрей в медсанбат, кровью изойдет! А Нестеренко на меня: какой к дьяволу медсанбат! Фашисты контратакуют, а мои пулеметчики без командира... И ругнул девчонку-санинструктора: бинтуй быстрее, чего возишься!
Так и не вышел из боя, покуда имперскую канцелярию не взяли. Мою штурмовую группу огнем поддерживал... У меня имеется наградной лист на Нестеренко, подписанный командующим фронтом генералом Рокоссовским. Это когда его к званию Героя представляли... Из Архива Министерства обороны по моей просьбе копию прислали, хочу передать пионерам для комнаты боевой славы. Вот что тут написано, в наградном листе: "В боях с 22 июня 1941 года без перерыва..." Без перерыва! А тут вот о ранении сказано: "В бою под деревней Сидоровка 26 сентября 1943 года ранен осколком снаряда в бок, но из боя не вышел, невзирая на сильный обстрел противника, огнем ручного пулемета в упор расстреливал немецких автоматчиков, следовавших за танками..." Вот, всю войну без перерыва! И в последнем бою, в Берлине, себя не щадил. В числе первых пробился через Тельтов канал. А кто ему приказывал? Никто приказать не мог, потому что это не дело командира пулеметного взвода с гранатами идти... И при штурме имперской канцелярии, в последний час войны, добровольно с группой прорыва пошел, мою группу огнем пулеметов поддерживал. Если рассуждать по-человечески, так мог бы и поберечь себя. Ведь с первого дня войны в боях, без перерыва. Никто бы не осудил его, если бы и не пошел с группой прорыва...
Где он, скажите мне, предел возможного для души человеческой? Я вот тут о Кибальчиче прочитал... Приговоренный к смертной казни, в камере смертников, он наукой занимался, схему реактивного летательного аппарата разработал. Какую волю для этого иметь надо! Или взять солдата Смирнова, которому звание Героя Советского Союза посмертно присвоено. Фашисты его страшной пыткой пытали, в живого гвозди забивали, а он молчал, умер под долгой пыткой, а военной тайны не выдал!..
Прямо смешно: Куркин искал случая удаль свою показать, рад был пойти на смертельную опасность! Надо же такое сказать...
Как в действительности на Северном Донце дело обстояло? Командир полка говорит, что у дивизионных разведчиков не получалось, не могли взять языка, вот Куркин и решил выполнить задачу силами полковой разведки. И, как всегда, сам группу повел... Командир ошибается, да и не мог он всего знать. У наших, то есть у полковых разведчиков, тоже не получалось. Две группы пошли в поиск и не вернулись, погибли. Неудача за неудачей. Я в то время как раз из батальона в разведку вернулся. На второй батальон молодого офицера назначили, из штабников, ну, командир полка и поставил меня к нему начальником штаба, временно... Вернулся в разведку и вижу: дело плохо. Неудачи - не самое страшное, неудачи бывают. Самое страшное - это когда разведчик уверенность теряет. Идет на задание с мыслью, что не вернется, как на верную смерть. И гибнет, это закон. Вот почему я и решил тогда сам группу повести. Все-таки в разведке с сорок первого, опыта побольше.
Подготовились мы к поиску тщательно. Задание надо было выполнить во что бы то ни стало. Не только по той причине, что командованию срочно требовались разведданные, а и для того, чтобы вернуть разведчикам уверенность. Ну, повел я группу. Получилось у нас! Слава богу, получилось! Пришло время опять в расположение врага идти. Я ставлю разведчикам задачу, а сам в их лица всматриваюсь. И читаю в глазах вопрос: а ты с нами пойдешь? Понимаете, они в меня поверили, решили, что если сам начальник разведки поведет группу, то удача будет. Так вот опять повел группу... Иначе не мог.
Ребят я своих любил всем сердцем, каждую утрату переживал мучительно, будто часть самого себя терял. Понятно, старался их сберечь. Ходил с ними, если особенно опасно, трудная обстановка. Когда знаешь, что с тобой ребята работают увереннее, разве не пойдешь? Работать уверенно - это и дело сделать, и жизнь сохранить. Вот и ходил с группами. А какая этому цена - разговор другой...
Яцын себя за Большую Костромку попрекает. "И смятение и отчаяние было..." Много раз мы встречались с ним после войны, Большую Костромку вспоминали, но я таких слов от него не слыхал. Когда прочитал, удивился. Яцын ведь мужик крепкий, лихой. Такие, как он, думалось, в отчаяние не впадают. Я же в Большой Костромке с ним рядом был, видел, как он дрался, когда фашисты нас зажали, как уверенно командовал, во весь рост под пулями стоял... Между прочим, в мемуарах Маршала Советского Союза Рокоссовского я прочитал, что бывают такие моменты, когда командир должен стоять под пулями и снарядами в полный рост, чтобы солдаты видели, как ты твердо стоишь. Пример командира - великое дело. Вот и Яцын в том бою примером для солдат был. В крови весь, на ногах едва держится, а стоит под пулями и командует твердо. Я тогда изумился его воле, честное слово! А он говорит о каком-то смятении, отчаянии... Мне, оказывается, позавидовал! А отчаяние-то во мне было... Я же с отчаяния к пушке кинулся, когда с фланга танк проскочил! Ведь это же просто счастье, случайность, что в казеннике снаряд оказался. А если бы его не было? Разве я бы успел зарядить пушку? И сейчас, как вспомню тот танк, как он шел на меня, покачивая стволом,- пот прошибает... Он же, растреклятый, в полсотне метрах был!
Конечно, мастерство я в себе чувствовал. Уверенность в себе была. Яцын правду сказал: всем штатным оружием владел хорошо - и пистолетом, и автоматом, и пулеметом. Пушку тоже знал... Не само собой, понятно, это пришло! Комполка задает вопрос: откуда у Куркина командирское мастерство, когда вся академия - два месяца учебы на краткосрочных курсах... Что на это сказать? Способности к военному делу у меня были, не без этого. Но Шулагин прав: одними способностями, отвагой, волей не возьмешь, знания нужны. А я и учился! Одних учат, другие сами учатся. Не каждый же день в боях. Дадут отдых, постараешься боевой устав почитать, наставления. Находил время и книги по военному искусству читать. Я книги, особенно исторические, с детства люблю. А кроме книг - опыт товарищей. Когда меня на разведку поставили, так я не только к лучшим разведчикам дивизии присматривался, а и к соседям ходил. В тридцать пятой был старшина Никитин, Герой Советского Союза. Как говорится, от бога разведчик. Много я взял у него. Во всех деталях, бывало, операцию разберем, что успех обеспечило или почему срыв получился. Потом к нам в дивизию капитан Финагин пришел. Можно сказать, художник своего дела. До дивизии он в разведотделе штаба армии работал. Финагин мне многое открыл в искусстве разведки, многим я ему обязан...
Учился, понятно, не ради интереса. Война требовала. Если хочешь врага в бою одолеть и жизнь себе и солдатам сохранить, так боевое дело изучи как следует. Твой промах-это твоя гибель, а еще горше - гибель солдат...
Но мы о другом говорили, как человек на смертельный риск идет, что у него в душе... Яцын химический завод вспомнил, который в Любони, в Польше, как удалось взрыв предотвратить. Что нам помогло? По подземным ходам сообщений мы к заводу проскочили, в тыл врага. Поляки проникнуть в подземный ход помогли. Был тут риск? Самый смертельный! Мы же под землей с фашистами столкнулись... В темноте они нас за своих приняли, а то бы плохо пришлось. Когда вплотную сошлись - немцы навстречу шли,- мой ординарец, Саша Бессонов, их электрическим фонарем ослепил. У него сильный фонарь был, трофейный... Свет им в глаза и сразу - из автоматов! По этой причине в заводской двор проникнуть не смогли, пришлось раньше времени подняться наверх. Но завод уже рядом был. Повезло!
Мы понимали, на какой риск шли, решив спуститься под землю. С нами группа дивизионной разведки была, старшина Василий Дятлов ее возглавлял, полный кавалер ордена Славы. В Москве теперь живет, механик... Когда мы лаз нашли, который в подземный ход вел, я Дятлова спросил: что будем делать, Василий, если с немцами столкнемся? Он мне ответил: столкнемся или нет, а идти надо. Если фашисты завод взорвут, сотни поляков погибнут... И все так думали. Разве станешь считаться с опасностью смерти, когда от тебя зависит жизнь сотен людей?
И в Познани, когда крепость штурмовали, обстановка близкая к тому сложилась. Полковник Шулагин рассказал, как мы на командный пункт генерала СС Коннеля пробрались, штаб разгромили. До сих пор себе простить не могу, что не сумел Коннеля живым взять. К тому, что Шулагин рассказал, мне добавить нечего. Прав он, не просто уйти в глубину подземелья, оторваться от штурмового отряда, когда враг и впереди, и позади тебя, и над тобой. Боевые казематы в крепости, как ячейки в сотах, кругом огонь... Знали, на что шли, когда кинулись в глубину крепости, где находился Коннель со своим штабом. Но могли мы поступить иначе, в точности зная, что там штаб Коннеля? Штурм крепости шел уже третьи сутки. Вы в Познани были, знаете, сколько наших солдат там полегло. На склонах высоты, где крепость стояла, они похоронены. Десять тысяч могил... Десять тысяч!
Надо было кончать с фашистами, сломить их. Сколько еще литься русской крови... Вот и решили пойти на риск. Уничтожим штаб Коннеля - считай, оборона врага дезорганизована.
Но я все от того разговора отхожу, от Радомки... Когда я коньки к сапогам привязал, кататься собрался, то ребята решили, что я шучу. Начальник разведки на коньках... В кубанке, при маузере и на коньках. Смеются. А мне тогда, как я уж сказал, совсем не до шуток было, не до смеха. Тут, пожалуй, мы и подходим к главному, с чего наш разговор начался...
Что тогда происходило со мной? Не просто это объяснить... Страшная усталость навалилась: не могу дальше, сил нету! Вида, конечно, не подаю, дело свое исполняю, работаю, а чувствую, что с каждым разом невыносимее. Надо из траншеи вылазить, в расположение противника идти, а в тебе каждый нерв дрожит. Все в тебе протестует... В траншее воды чуть не до колена, а она тебе сейчас как родная хата. Как из тепла на ледяную стужу выходить... Устал я. До невозможности. Сколько раз на задание ходил, столько раз страх в себе борол. А это нелегко дается - задушить в себе страх и - под пули... Если бы один раз или десять, а то ведь каждый день. С самого сорок первого. Я как на фронт попал, так сразу в разведку... Устал! Но не пойдешь же к командиру полка и не скажешь: дайте передохнуть, невмоготу! Да и не в отдыхе дело, как я понимаю. Просто бывает такое с человеком, такой рубеж, когда он самого себя преодолеть должен. Это как второе дыхание у бегуна, преодолел и -дальше, до финиша. Вот я и решил перебороть это свое состояние. Самому себе доказать, что не возьмет меня смерть, что смелого, как Суворов говорил, и "пуля боится, и штык не берет".
Ребята глядят на меня, как я на "снегурочках" прохаживаюсь, смеются, а я говорю:
- Хотите пари? Вот я сейчас на лед выйду, на середину Радомки и стану кататься. Пятнадцать минут. И немцы по мне стрелять не станут. Спорим? У одного лейтенанта из дивизионной разведки портсигар был редкой работы. Угостит тебя сигаретой, щелкнет крышкой, и из портсигара огонь выскакивает - прикуривай! Он знал, что мне его портсигар нравится, и говорит: "Если фрицы по тебе стрелять не станут - портсигар твой. А если станут стрелять - отдашь свои часики". Он больно меняться любил, каждый день новые часы... Ладно, говорю, идет! В общем, делаю вид, что ради спора, из азарта на Радомку иду.
Как дальше было, Шулагин рассказал. Пятнадцать минут, секунда в секунду, катался. В первую минуту жутковато было, чего скрывать. А потом даже весело стало, ей богу! Такое настроение появилось... Наши на меня глядят, как я на коньках прохлаждаюсь, завидно было небось, и немцы головы из-за брустверов поднимают... Должно быть, ошарашил я их, потому и не стреляли. Или тоже цену храбрости понимали? Леший их знает. На гармошках играли, дьяволы. Тишина была, так гармошки я хорошо слышал... Запомнился мне тот Новый год!
Хотите верьте, хотите нет, но я будто заново народился. Это как после хорошей бани, с березовым веничком, как рукой усталость снимает...
Уверился я в себе. Уверился, что фортуна мне не изменит. Ну, о фортуне, это я так, для слова. Если оплошаешь в критический момент, так фортуны тебе не будет. Опыт, смекалка, отвага - вот фортуна солдата. Неумелый и трусливый гибнет. Это уж точно!
О Радомке и теперь думаю, все разбираюсь, что со мной случилось. И что в действительности помогло то состояние побороть. Физическая усталость свое брала, это ясно. Да и нервы... Нервы не железные. Ну, об этом уже говорено. А душа? Был или нет надлом в душе? Не было! Нет. Морального "боезапаса" на две таких войны хватило бы. Одной ненависти к врагу...
Такое в войну повидали, казалось, что, кроме ненависти к фашистам, в сердце уже ничего не осталось. Фашистов мы и до войны ненавидели. Но одно дело по газетам и кино их знать, а другое - своими глазами увидать уничтоженные ими города и деревни, родные наши города и деревни, убитых, замученных, истерзанных людей... Некоторые считают, что настоящую ненависть солдаты обрели в Сталинграде. Может быть, и так. Но у меня и до Сталинграда от ненависти к фашистам кровь в сердце закипала... Мало, что ли, нагляделись и до Сталинграда? В точности знаю одно: чем дальше воевали, тем сильнее врага ненавидели.
Мне в Майданеке, в лагере смерти, довелось быть. Наша дивизия те места освобождала. До того как этот лагерь увидал, я считал, что сильнее той ненависти, которая была во мне, у человека быть не может. Другой раз с трудом удерживался, чтобы и тех не прикончить, которые руки поднимают... Нет, пленных мы не трогали. Никогда! Это же недостойно солдата - убить врага, когда он оружие бросил. Но ты же только что видел, как он твоих товарищей убивал, ты знаешь, что он вешал, терзал мирных, безоружных людей, поджигал хаты, в которых женщины, детишки... Да, думалось, что сильнее уже нельзя ненавидеть. А вот в Майданеке... У меня хватило нервов осмотреть печи и котлованы, в которых людей сжигали. Фашисты торопились, там в котлованах были наполовину сгоревшие... В здании комендатуры, в подвале, видел камеру пыток и гильотину. В бетонном желобе кровь еще не застыла. Яму с отрубленными головами нашел... И это нервы выдержали. А вот когда горы детских ботинок и тапочек увидел - слезы из глаз брызнули. Понимаете, крохотные тапочки... Горы их! Когда вот такое увидишь, что фашисты с людьми делали, так в бою себя щадить не станешь...
Опять я отошел от нашего разговора, от этой Радомки... После Радомки пошло: сорвиголова Куркин, со смертью играет! Разве я мог сказать правду, что страх перебороть хотел, что по этой причине на Радомку пошел, что он, растреклятый, взял меня за горло? Страх мы позором считали. О страхе - ни-ни! А ведь если разобраться, так это нормальное человеческое чувство.
Недавно меня на встречу с допризывниками приглашали. Расскажите, товарищ Куркин, о героических подвигах однополчан, о себе, как воинский долг выполняли... О боевых подвигах своих товарищей я, конечно же, рассказываю. Но мне всегда хочется предупредить молодых ребят: не обманывайтесь, не подумайте, что просто человеку на подвиг идти, как часто в кино показывают, не верьте тем, кто говорит, что герои войны не знали страха смерти. И еще от одного предостерегаю: не каждый человек на подвиг способен, нет! Если бы каждый, так трусов и изменников не было бы... Иду тут вечером через сквер, еще не стемнело, девяти не было, вдруг - крики. Драка. Пятеро против одного... Они его, подонки, свалили и ногами, в голову норовят. А рядом люди. Один парень кинулся на помощь, так подружка его за руку схватила. И он остановился, здоровенный парень... Ненавижу, презираю трусов. Правильно Николай Островский говорил, что трус - существо презренное, что это почти предатель сегодня и, безусловно, изменник в борьбе. Я эти слова Николая Островского еще до войны знал. А на войне убедился: труса надо бояться более всего - он и себя и других погубит.
Нет, не каждый способен на подвиг, это факт. Только тот, кто к этому всей жизнью подготовлен.
Всегда правду молодым ребятам говорю, что такое бой, чего это стоит - подняться в атаку, когда по тебе из орудий и пулеметов бьют, когда рядом убитые падают...
В тот раз, когда к допризывникам шел, так я для большей убедительности захватил газету, в которой знаменитый разведчик-чекист полковник Лонов о себе рассказывает. Правильнее сказать, на вопросы корреспондента отвечает. Сохранилась у меня эта газета, сейчас прочитаем... Полковнику Лонову вопрос: "Вы считаете себя смелым человеком?" Отвечает: "Да, в том смысле, что я научился преодолевать страх... Безрассудная смелость - это, на мой взгляд, не что иное, как безрассудство в его самом чистом виде. Мой опыт - и военный и послевоенный - показывает, что таких людей надо опасаться, ибо страх - это естественное проявление человеческих эмоций. Смелость, мужество как раз и заключаются в том, чтобы в определенной ситуации, в силу своих убеждений, взглядов или чувств, преодолеть страх, перешагнуть через этот, повторяю, естественный защитный барьер, которым природа наградила каждого человека..." Точно сказал чекист! Под каждым его словом подпишусь... Точно!
Трусость со страхом путать нельзя. Ни в коем разе! В трусливой душе парализована воля, трус бездействует, способен сдаться врагу без сопротивления. Видал я таких. А страх, если ты не трус, тебя не парализует. Сильный человек поборет страх. А главное - понимать: надо сделать, разбить врага, никто другой за тебя не сделает!
Чевельча наш разговор в Берлине вспомнил. Даже удивительно, как ему этот разговор запомнился... Все правильно, говорил я тогда о доме, о маме, о своей зазнобушке. До нестерпимости домой хотелось... Помнится, мы еще до Вислы не дошли, а мать написала: на всех ребят, с которыми на войну ушел, похоронки пришли. Наказывала, чтобы себя поберег, чтобы хоть один с нашей улицы вернулся... Знаю, что ребята погибли, в земле лежат, а закрою глаза - живыми их вижу. Иду я по улице, грудь в орденах, а наши ребята глядят на меня: вот он идет, Куркин-Цыпленкин... Это верно, в поселке меня только так и звали - Цыпленкин!.. Да, дорогой товарищ, уж до того мне хотелось, чтобы на меня в поселке поглядели, на геройского разведчика, в кубанке, при маузере. До того хотелось! И мать бы порадовалась... Честное слово, полжизни бы отдал, чтобы дома побывать, ну хоть бы один день! Кто был на фронте четыре года, четыре года в огне и крови, тот знает, что было в душе солдата в последние дни войны... До невозможности домой хотелось. Прямо наваждение какое-то! Но если бы командир полка вызвал меня и сказал: раз такое случилось, Куркин, такая нестерпимость, - езжай домой, бери отпуск и езжай, поехал бы я или нет? Нет, не поехал бы!
Но что это я все о себе... О своем товарище расскажу, о Петре Исаеве, что с ним приключилось в Берлине. Вместе нам только в Берлине пришлось воевать, он прибыл в наш полк как раз перед штурмом Берлина, но подружиться мы успели. Демобилизовались в один день, вместе в Россию возвращались. Так вот об Исаеве... Интересная история, прямо скажу - удивительная!
Перед самым штурмом в наш полк прибыл командир дивизии Баканов. Мы решили, что генерал не доверился докладу, пожелал лично проверить, все ли подготовлено к штурму как следует. Только много лет спустя узнал, что не по той причине комдив приезжал в полк. На одной из встреч ветеранов дивизии - в тот раз мы в Саратове встречались - генерал нам признался: всю войну был я в одной дивизии, людей знал отлично, а все-таки спрашивал себя: как пойдут солдаты в последний бой? И мне самому, говорит, ведь думалось: не приведи бог погибнуть в последнем бою, в самом последнем... Однако с такими мыслями на штурм идти нельзя. Если каждый о себе думать начнет, как ему уцелеть, так врага не сломаешь. Штурм беспощадной решимости требует. Вот мне и захотелось в глаза солдатам поглядеть, что у них сейчас в душе, почувствовать их состояние...
Комдив в первую линию траншей пошел. Это метрах в двухстах от противника. Узнай немцы, что генерал на переднем крае, так ахнули бы... Ничего, обошлось. Мне довелось сопровождать комдива. Прыгнули мы с ним в одну траншею, командир роты нас встречает, старший лейтенант Исаев. Я-то уже знал Исаева, как раз перед этим из его траншеи вел наблюдение за противником. Он еще подсказал, где надежнее разведчикам пройти. Обедали вместе. А генерал встретил Исаева впервые. Вообще-то у комдива был такой порядок: со всеми офицерами, прибывающими в дивизию, он обязательно беседовал, независимо от звания и должности. Где воевал, где семья, и так далее. Но Исаев прибыл к нам в то время, когда уже началась подготовка к штурму, тут уж комдиву было не до бесед. Так что Исаева генерал не знал. Ну, в роте у него порядок, все подготовлено к штурму как положено, и настроение у солдат боевое. С веселостью говорили: скорее надо фашистов добить, товарищ генерал, да по хатам, к женам... Комдив уже намерился было перейти в другую траншею, но тут обратил внимание, что на груди у Исаева, на правой стороне, одиннадцать нашивок за ранения. Пять золотых, это тяжелые, значит, и шесть красных - средней и легкой тяжести ранения. Генерал удивился:
- Неужели одиннадцать раз ранены?
- Так точно, товарищ генерал, одиннадцать,- отвечает Исаев.
- А чем награждены? - спрашивает генерал, потому как видит, что ни орденов, ни медалей на гимнастерке Исаева нет. Одни нашивки за ранения.
- Правительственных наград не имею, товарищ генерал.
- Как? - удивился комдив.- Одиннадцать раз пролили кровь на поле боя и не награждены?
- Так уж получилось,- ответил Исаев.- Не из везучих я. Вот пойдем с рассветом в атаку, могут и в двенадцатый раз ранить. Значит, опять госпиталь, а потом другая дивизия. Так со мной всю войну было. Бой, ранение, госпиталь и другая дивизия. Кто награждать будет, если и фамилию запомнить не успели?
Наш комдив был скуп на награды, знал цену орденам, а тут объявляет:
- Награждаю вас, товарищ старший лейтенант, орденом Красной Звезды...
И здесь же в траншее вручил Исаеву орден. Самолично прикрепил к гимнастерке. Как положено пожелал удачи в бою, новых подвигов.
Что дальше произошло? С рассветом - артподготовка, и мы пошли в атаку. Когда первая позиция противника была прорвана и наши части, развивая успех, устремились в глубину обороны врага, командир дивизии решил перенести свой наблюдательный пункт ближе к полкам, чтобы лучше руководить боем. Его "виллис" впереди, а следом оперативная группа штаба, командиры приданных частей усиления. Картина наступления известна. Взломанные, дымящиеся доты, искореженные, обгоревшие танки и орудия, опрокинутые повозки, несут и везут раненых. Грохот разрывов, дым... Была такая вот обстановка, и комдиву надо было быстрее вперед, но генерал все-таки заметил и узнал Исаева--тот шел навстречу обочиной. Исаев был ранен, гимнастерка на нем обгорела, на лбу окровавленная повязка. Но шел сам, санитар его только поддерживал, обхватив за плечи. Генерал остановил машину:
- Опять ранены?
- Зацепило, товарищ генерал,- виновато ответил Исаев.
Генерал только головой покачал.
- Ты, братец, просто пулехват, пулеулавливатель... Но это твое последнее ранение. Для тебя война кончилась!
Однако получилось иначе. Война для Исаева вовсе не кончилась!
После взятия Берлина прошло месяца четыре, если не больше. Комдив уже успел забыть о "пулехвате", как он неожиданно объявился. Адъютант докладывает: товарищ генерал, к вам старший лейтенант Исаев, прибыл из госпиталя. Ну, входит Исаев. А память у нашего комдива крепкая, сразу узнал его.
- Вы же, - говорит, - были ранены легко, почему так долго находились в госпитале?
Исаев отвечает:
- Нет, товарищ генерал, ранение тяжелое. Самое тяжелое за всю войну. В грудь навылет...
Генерал - это я с его слов рассказываю - ничего не понимает.
- Как в грудь навылет? Я же видел, как вы шли. Солдат, правда, поддерживал, но сами ведь шли!
- Так то ранение пустяковое было,- объяснил Исаев.- На пятый день из медсанбата ушел. Без согласия врачей, верно. Ординарец через окно обмундирование передал... Наши на улицах Берлина бой ведут, как же в таком бою роте без командира?
В тринадцатый раз Исаева ранило. Чертова дюжина... И где? В самой имперской канцелярии, в самую, можно сказать, последнюю минуту боя... Колю Чевельчу на ступенях пуля сразила, а Исаева в здании, где ход в бункер...
Так вот шли наши солдаты и офицеры в последний бой!
Чевельча говорит, что я просил у командира полка доверить мне группу прорыва. Верно, по доброй воле группу прорыва возглавил. А сам Чевельча? Он же тоже группу прорыва повел, первую. Считалось, что из этой группы ни одного в живых не осталось. Самый сильный огонь по ним пришелся... Комсорга тоже погибшим считали. Я видел, как выносили Николая на плащ-палатке, залитого кровью. Только когда книга про нашу дивизию вышла, он нашелся...
Да, последний бой, последний бой! Много надо иметь в душе, чтобы и в последнем бою без колебания, со всей решимостью подняться в атаку, на огонь. Такое в душе иметь надо, что и собственной жизни дороже...
Я поэта Есенина люблю. Близок он сердцу. После Пушкина и Лермонтова больше всех его люблю. Есть у Есенина такие стихи:

Если крикнет рать святая:
"Кинь ты Русь, живи в раю!"
Я скажу: "Не надо рая,
Дайте Родину мою".

Только поэт, однако, может так выразить душу. Все тут сказано. И рая не надо, только бы Россия жила в мире и счастье... Об этом мы не говорили, русский человек громких слов не любит, но это было в нас. Было и до последнего часа жизни останется...
По-разному сложилась послевоенная судьба у нашего брата фронтовика. Но о своих товарищах-однополчанах я одно сказать могу: никто с верной, справедливой дороги не сошел. Кто теперь генерал, полковник, кто доктор наук, профессор, кто учитель, агроном или, как я, слесарь - это, как я мыслю, значения не имеет. Каждый выбирал профессию по душе. Главное - не кем работать, а как.
Уважаю я военную профессию. Армию нашу всей душою люблю. Горжусь тем, что воевал, был офицером. И теперь на солдат засматриваюсь, как они идут, любуюсь. Но что поделаешь, другое мое призвание, мастерить люблю. Моя первая страсть - машины. Спросите,, почему инженером в таком разе не стал? Понимаете, люблю своими руками... Наладишь машину, заставишь работать, как хорошие часики, - душа радуется. Чем сложнее оказалась машина или загвоздка встретилась заковыристее, тем мне интереснее. Не подумайте, что хвастаю, а бывает так, что инженер не разберется, в чем загвоздка, а я найду неисправность. Поглядишь, как машина заработала, - на сердце хорошо. Своими руками сделал! Нет, не в должности и звании дело, а какое дело в твоих руках, чувствуешь ли радость от работы.
Да, люблю мастерить, чтобы из твоих рук вещь выходила, твоими ладонями согретая. А еще у меня страсть - рыбалка. Только не ради рыбы хожу на Волгу. Тишины ради... Вот мои дружки фронтовые говорят: сорвиголова Куркин, отчаянный, для боя рожден! Война требовала, и был отчаянный. А я и до войны тишину любил. Уйдешь, бывало, вечером в поле один... А теперь-то и говорить нечего. Заметили, что больше зимой рыбачу? Летом на Волге нет той тишины. Моторки шныряют, музыка с пароходов... А зимой - тишина, покой! И красота такая--снег аж голубизной отливает, а на закате он розовый, алый... Душой отдыхаешь, думается как-то светло. Ну, рыбалка, это, конечно, так, для отдыха. Жизнь человека - работа, дело.
Когда мы после войны демобилизовались, каждый думал о деле, за какое дело возьмется. Помнится, Даниил Нестеренко сказал, что не о должности заботиться надо, а о том, чтобы в тебе настоящего человека видели, чтобы ты пользу людям приносил. Большой смысл в этих словах! Иной раз тошно на человека смотреть, до противности... Суетится, прямо из кожи вон лезет, чтобы начальству угодить. Все на глазах у начальства норовит быть, уж так старается! А дела-то он не любит, не для дела живет. Одна суета получается, мельтешение...
Нестеренко - Герой Советского Союза. Отец его Потап Варламович - Герой Социалистического Труда, вся Украина его знает. Как вы считаете, мог получить хорошую должность гвардии лейтенант Нестеренко? Он, между прочим, отличный механик. Пулеметным взводом командовал, а шоферы, бывало, если сами справиться не могли, к нему за помощью обращались. Даже танкистов, случалось, выручал... Большую должность ему могли после войны доверить. Скажем, главным механиком, директором МТС. А пошел работать трактористом. Я понимаю его: рычаги в руках хотелось держать, мощь машины чувствовать, запах земли...
Он сильно по своей родной Украине тосковал. Все пел свои украинские песни. Хорошо, с душой пел, даже глаза мягче становились, светлели. А иной раз и слезу в его глазах замечал...
Когда после войны я решил найти Нестеренко, написал в его родное село, на Украину. Где же ему еще быть? Но отец его сообщил, что Даниил по призыву партии уехал в Казахстан, целину поднимать. И там он погиб... Весна в тот год наступила неожиданно рано, вода сверх реки потоком пошла, а бригада, в которой Даниил работал, со своей техникой должна была перейти на ту сторону, за речку. У Даниила фронтовой опыт, он знает, как тяжелую технику переправлять по льду, когда он ненадежный. Подсказал, как бревна положить надо. И первый трактор сам провел. Когда подошла очередь последний трактор переправлять, так вода уже по этой речке, Жаныспайке, так шла, что и льда видно не стало. Даниил и повел эту последнюю машину. На свой фронтовой опыт понадеялся. Да и привык уж к тому: трудное, опасное брать на себя...
Ничего другого не хочу, пусть только это в наших сыновьях и внуках сохранится. Вот эта святая честность, эта ответственность, самоотдача, как у Нестеренко, как у всех героев-фронтовиков. Ничего нам не страшно, никакая угроза, ничто нас не сомнет, покуда в людях наших будет этот стержень, то, что любовью к России называем, готовностью ради нее вынести, вытерпеть все. И сделать, что требуется. Сделать!..


ВЕРНОСТЬ

ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТЬ В МАТРОССКИХ ТЕЛЬНЯШКАХ

Наводчик станкового пулемета Михаил Скворцов, пристроившись у пролома в каменной стене, читал письмо, полученное из дома. Припухлые губы, над которыми темнели редкие мальчишеские усики, подрагивали от улыбки. И вдруг он запрокинул голову, закатился звонким смехом.
- Чего гогочешь?- спросил Николай Удалов, второй номер расчета. Он сидел на железной бочке по другую сторону узкого рваного пролома, в который был выдвинут ствол "максима", и неторопливо набивал патронами пулеметную ленту.
- Выдает моя бабка!..- проговорил, вытирая слезы, Скворцов.- Ну и бабуся! Ты послушай, Колька, что пишет... "Начальство, внучек, слушайси, да только головушку куды не следоват не толкай. Все норовишь наперед других. Мало на табе в колхозе воду возили... И опять же обувку береги, хоть и казенная. Обувка на тебе горит, как на огне, а всякая простуда от плохой обувки. Сообщи, не забижают ли тебя, сироту, отпиши все как есть, не таись. Ты, тихоня безответная, в мать-покойницу уродился, а я управу и на самого главного генерала найду..."
- С характером, однако, твоя бабуся!- усмехнулся Удалов.
- Добрая... Самой доброй матери добрее! А дед у меня другой, дед строгий. У-у! Но справедливее его не встречал человека...
Михаил Скворцов остался без матери, когда ему не было года. Девятилетним потерял отца. Воспитывали его дед и бабушка. Бабка Фекла Андреевна жалела сироту, и самый лучший кусок ему, и ласку. Жили они в волжском селе Дубовом, а школа-семилетка - в Остро-Луке, в семнадцати километрах. Приходилось на зиму определяться на квартиру к чужим людям, интернатов в то время не было. Фекла" Андреевна каждую неделю, а то и два раза на неделе приходила в Остро-Луку, даже в самый лютый мороз. Не обижают ли ее внука чужие люди, сыт ли? Всегда с узелком приходила, с любимыми его пирогами... Дед не баловал мальца. Уму-разуму учил строго. В десять лет парнишка уже запрягал коня. С двенадцати работал в поле. Весной, в посевную, прицепщиком. Начался сенокос - опять ему работа: сено ворошить, копны возить. Об уборочной поре и говорить нечего: хлеб возить надо, картошку и свеклу копать, огород вспахать...
Детства-то и не видел. Но Михаил не в обиде на деда. Время трудное было, а у стариков помощник он один. Да разве Это плохо- чувствовать себя работником, видеть уважение со стороны односельчан? Он не раз слышал, как люди говорили: "Хороший, работящий внучок у Василия Федоровича, весь в деда вышел; и костью крепок, и характером надежен..." Это верно: в деда он уродился, в него коренастый и кряжистый, настоящий "дубок" (у них в селе все крепыши, недаром, видать, и село так названо - Дубовое) и характера спокойного, твердого; Дед Василий Федорович - в селе об этом знают, ни разу в жизни слову своему не изменил. Что сказано; то и сделано. Живет по совести, честно и внука этому научил: твердому слову, любви к работе, к земле.
Прочитав письмо и бережно, спрятав его в карман гимнастерки, Михаил Скворцов проговорил со вздохом:
- Как-то им без меня!.. Очень хорошие они, мои старики. Только теперь, может, по-настоящему понял и оценил деда. Многим обязан я ему, Коля. Крепко держал он меня, крепко и на ноги поставил...
Разговор прервал резкий, зычный голос командира взвода:
- Рота!.. Смирно! Товарищ гвардии майор...
- Вольно!
В проеме двери, вырванной взрывом вместе с косяками, стоял начальник разведки дивизии майор Ситник. В большом полуподвале, где разместилась рота, было темно: окна закрывали груды разбитого кирпича. Майор минуту-другую стоял в проеме двери, напряженно щуря глаза, всматривался в матросов, сидевших кучками вдоль облупленных, в пятнах сырости стен. Они были в солдатских шинелях, стеганках, но майор знал, что это матросы.
В самый разгар боев за Сталинград на Волгу прибыла бригада моряков Тихоокеанского флота. Первое время они дрались, как пришли, в бушлатах, и бескозырках. Дрались по-матросски яро, лихо, шли в атаку во весь рост, грудью бросались на огонь. Фашисты прозвали их черной смертью.
Потом матросы-тихоокеанцы влились в состав стрелковой дивизии. Морскую форму сменили на солдатскую: на земле в солдатском обмундировании воевать лучше, удобнее. Только с тельняшками моряки не расстались - и теперь в них.
Когда глаза привыкли к полутьме, начальник разведки прошел в середину низкого зала, присел на деревянный ящик, окованный по краям железом,- тут, в полуподвале, служившем складом, было много ящиков,- свернул цигарку, закурил.
- Давайте поближе, товарищи, разговор есть.
Матросы поднялись без спешки, расселись вокруг майора, кто на ящиках, кто на бочках, кто прямо на бетонном полу.
- Разговор, товарищи, у нас серьезный...- начальник разведки замолчал, потер кулаком подбородок. Его крупное, тяжелое лицо, потемневшее от ветров, морозов, усталости, казалось суровым. Майору сорок лет, а можно дать и все пятьдесят. Сильный выпуклый лоб прорезали глубокие складки. Поглядев на матросов, спросил:
- Слышали, какие дела в разведывательной роте? Две группы с задания не вернулись. Две... двадцать пять человек...- Майор опять потер кулаком подбородок.- Пополнять надо разведывательную роту. С этим вот и пришел к вам...
- Какой может быть вопрос, товарищ гвардии майор? - громко сказал сержант, сидевший напротив Скворцова. Даже в полутьме было видно, как горячо, дерзко светятся глаза на его сухом горбоносом лице.- Надо идти в разведку? Идем в разведку! Какой вопрос?! Скворцов поддержал:
- Верно, Камо. Коль требуется, какой разговор-Имя у сержанта другое: Арташес. Но еще до Сталинграда, на корабле, товарищи стали называть его Камо. Арташес был земляком бесстрашного, легендарного революционера Камо, с восхищением, с гордостью рассказывал о нем матросам. Но не только поэтому его окрестили Камо. Арташес был отважен, ловок, находчив и, несмотря на горячность, свойственную кавказцам, необыкновенно терпелив. Жги его - не вскрикнет. В одном бою пуля до кости распорола ему руку, кровь хлестала ручьем, но Арташес даже не поморщился. Отстранил санинструктора: пустяки, дорогой, пустяки! Перетянул руку матросским ремнем выше раны и вместе со всеми пошел в контратаку. Так и не вышел из боя. На боль не жаловался, хотя рана была глубокой. Только во сне стонал.
По возрасту Камо в роте старший. Четыре года отслужил на флоте. И в партию его приняли первым...
- Я знаю, товарищ сержант, что вы и все ваши товарищи готовы пойти на любое опасное дело,- ответил майор.- Но разведка... Понимаете, тут одной удали, одного порыва мало. Тяжкая работа. Пожалуй, больше упорства, терпения требуется, чем смелости. Во всяком случае, не меньше... Ну и мастерства, разумеется. Это уж само собой...- Майор помолчал, медленно повел головой, всматриваясь в лица матросов, которые тоже глядели на него. - Скрывать тут нечего: хочу взять в разведроту из вас, моряков. В деле вас видел... Но не хочу, чтобы вы обманывались. Пусть никого не прельстит слава разведчика. У нас только одно преимущество: лазить под самым носом у противника, работать в его расположении, в его тылу и больше шансов погибнуть... Так что пусть каждый хорошо подумает...
Камо резко поднялся.
- Хорошо подумал! Пишите...
- И меня. Удалов Николай...
- Дегтярев Владимир...
- Товарищи, я просил подумать!
- Подумали, товарищ майор! Пишите... Петр Коровин, младший сержант...
- Иван Видякин...
- Кульчитский Евгений...
Вся рота вызвалась идти в разведку.
Майор, побеседовав с каждым, отобрал четырнадцать человек.
Когда записывал Михаила Скворцова, усомнился. Остановив на нем взгляд, посмотрел пристально в спокойные, мягкие глаза, светлые, как небо в ясный день, отложил карандаш.
- А ну, попробуем силенку! - Майор уперся локтем в ящик и разжал ладонь для схватки. - Давай!
Скворцов в нерешительности поглядел на товарищей.
- Смелее! - Камо подмигнул ему.
- Давай, давай! - торопил майор.
Скворцов скинул стеганку, в которой казался мальчишкой, расстегнул ворот гимнастерки, обнажив сильную шею и тельняшку. Затем неспешно устроился против майора, с робкой улыбкой глянул ему в лицо и вдруг порывисто, цепко схватил ладонь. Их руки задрожали от напряжения. Майор так стиснул зубы, что на скулах буграми выступили желваки. А Скворцов продолжал улыбаться своей застенчивой улыбкой, его лицо не выдавало напряжения, хотя он жал на руку майора изо всех сил. Начальник разведки глядел матросу в лицо. "Силенка у тебя, парнишка, есть, а хитрость?" Он ослабил нажим, отвел руку назад, чтобы затем резко рвануть, но Скворцов опередил его, круто двинул литым плечом, прижал руку майора к ящику.
- С виду не больно крепкий, а силен! - Начальник разведки подвигал занемевшими от напряжения пальцами, поморщился.
- Извините, товарищ майор,- виновато сказал Скворцов.
Усомнился было майор и в Иване Видякине.
- С вами, товарищ, подождем...
- По какой же, извините, причине? - Видякин, могучий, костистый, требовательно глядел майору в лицо.
- Не можем взять всех. Разрешено отобрать двадцать восемь человек. Четырнадцать в первой роте и в вашей, следовательно, четырнадцать.
- Но почему, однако, отставили меня? Не его, не его, не его, а меня?
- Если настаиваете - отвечу. Они ребята холостые, а вы - женатый. Дети у вас...
- Так что из этого? У многих, кто воюет, дети, у большинства!
- Я предпочитаю брать в разведку холостых парней. Им легче на смертельный риск идти. Все-таки легче. Согласны?
Видякин минуту молчал, думал. Потом решительно, даже со злостью, ответил:
- Нет, не согласен с вами, товарищ майор! Если по-вашему рассуждать... В ком ответственности больше - в холостом парнишке или в отце, который о семье своей думает, о жене, о детишках своих, что с ними станет, если фашисты... Пусть вот они, матросы, вам скажут: щадил себя когда Видякин или нет?
В глазах Видякина была такая обида, что Скворцов, обычно застенчивый, заговорил с горячностью, даже резко:
- Это несправедливо, товарищ гвардии майор! Матросом Ведякиным вся наша рота гордится... И в разведке он уже действовал... Почему ты молчишь об этом, Иван? Товарищ гвардии майор, Видякин добровольно с полковыми разведчиками в тыл врага ходил. Двух языков они привели... Если хотите решать по справедливости, так Ивана Видякина первым надо зачислить в разведку!
Майор выслушал Скворцова и, поглядев на матросов, ждавших его решения, кивнул.
- Хорошо, запишем двадцать девятым. Надеюсь, комдив утвердит...
Время показало, что начальник разведки сомневался напрасно. Видякин стал одним из лучших разведчиков, самых надежных и отважных.
Двадцать девять влились в разведроту после разгрома немецко-фашистских войск в Сталинграде, когда развернулось мощное наступление наших армий. Матросам не терпелось испытать себя в новом деле, но начальник разведки дивизии категорически запретил посылать их на задания.
- Работать начнут тогда, когда научатся работать!
Командир роты старший лейтенант Тувалькин, до войны пограничник, был опытным, сильным разведчиком, отличались высоким мастерством командиры взводов и групп, однако майор Ситник счел необходимым лично заняться подготовкой матросов. Терпеливо учил их искусству разведки, умению наблюдать, обнаруживать противника по едва угадываемым признакам, правильно использовать местность для скрытого проникновения в стан врага, находить мины и преодолевать заграждения, разгадывать всевозможные "сюрпризы", которые противник применяет в обороне и наступлении, - одним словом, всему, что составляет сложное мастерство разведчика, позволяет ему выполнить задание и уцелеть. Сам мастер спорта, начальник разведки с особым старанием обучал молодых разведчиков искусству ближнего боя, борьбы.
Объяснив тот или иной прием, он отрабатывал его затем с каждым в отдельности. Михаил Скворцов, оставшись один на один с майором, тушевался. Он знал его стремительную и железную хватку, боялся кинуться, сойтись вплотную. Майор возмущался:
- Не разведчик, а мокрая курица! Ты же уже дважды мертв... Налетай смело! Смело, черт возьми!
Он старался разозлить тихого Скворцова, вызвать гневный порыв. Скворцов бросался на майора, но тут же получал сильный удар и отскакивал. А тот гремел:
- Работай! Прорывайся! Захватывай! Разведчик ты или нет, черт побери?!
Скворцов яростно кинулся, но тут же оказался на земле.
Сильный, весь из мышц - гимнастерка туго облегала его крутую, могучую грудь,- майор со спокойной улыбкой глядел на Скворцова, медленно поднимавшегося.
- Так, работать стал решительнее. Теперь отработаем прием на обезоруживание... Нападаю я, ты обороняешься. Ножом бей. По-настоящему!
- Не понимаю...
- Выхватывай нож и бей. Что непонятного-то? Не бойся, до смерти не убьешь...
Майор рванулся, прыгнул на него, но Скворцов, используя прием, резко отскочил в сторону и выхватил нож, однако в ту же секунду майор схватил его за руку, и кинжал упал в траву.
- Что же ты рукояткой нацелился? - усмехнулся майор.- Я же сказал: ножом бей! Ничего, Скворцов, у тебя пойдет. Ты сильный. Думаешь, я забыл, как тогда гнул мою руку. Ловкости, хитрости только побольше... Гляди, матрос, как надо работать! Я же предвидел, что ты отскочишь, по первому движению определил - вправо... Повторим!
Когда кончилось занятие, вся грудь, руки у Скворцова были в синяках.
- Больно? - в строгих глазах майора улыбка. - Это хорошо, Скворцов, скорее научишься...
Вместе с мастерством приходила уверенность. Скворцов и его товарищи, упорно работая, убеждались: если ты ловок и быстр, способен работать расчетливо и точно - враг не страшен, не страшен, если даже обнаружит тебя: своя автоматная очередь или граната не дадут ему открыть огонь, упредят.
Скворцому крепко запомнились слова майора Ситника, сказанные перед тем, как он "благословил" матросов на первое задание:
- Будем здраво рассуждать, прежде чем решиться на что-либо: приняв решение, никогда не будем менять его. Упорством можно добиться всего. Всего! Между прочим, не мои это слова, Стендаля, но слова точные...
Как надо понимать сказанное? К каждому заданию готовиться серьезно, внимательно. Все продумать, все предусмотреть! Главное оружие разведчика - мысль, ум. Ну а когда начал действовать - действуй решительно, железно. Упорством всего можно достигнуть, это точно. Но только не слепым, не слепым упорством!.. Если видишь, что обстановка изменилась,- по обстановке и соображай, по обстановке действуй. Но цель свою, цель - достигай! Во что бы то ни стало!

ПЕРВОЕ ЗАДАНИЕ

Скворцов оказался в группе опытного разведчика Ивана Земницкого. Вообще-то он был моложе других, даже на год моложе Скворцова, которому только исполнилось двадцать, но пришел в разведку в первые дни войны и поэтому считался "старым разведчиком". В ту пору, когда их свела война, в начале сорок третьего, он уже был награжден орденами Ленина, Красного Знамени, двумя орденами Красной Звезды. Воевал Земницкий (Старшина Земницкий дошел до Кенигсберга, был награжден девятью орденами, в том числе тремя - Красного Знамени.) на редкость, до удивления удачливо. Никогда, ни разу не возвращался из расположения противника с пустыми руками. И ни разу не был ранен, если не считать "царапин", легких ранений, когда и в медсанбат не попадал.
Подружились они почти с первого дня. Внешне такие разные. Скворцов голубоглазый, волосы как лен, мягкая, задумчивая улыбка. А Земницкий цыганист: лицо смуглое, аж коричневое, темные глаза светятся хитровато, бедово. Но вот душевностью, добротою они сошлись. И оба оказались книголюбами. Земницкий даже на фронте умудрялся добывать и читать книги, русскую классику. Из Лермонтова он читал на память не только стихи, но и целые страницы прозы, особенно любил "Тамань". Больше всего и говорили они о книгах, о любимых героях. Но это были беседы, когда каждый открывал свое понимание жизни, свою душу.
В Земницком Скворцова привлекала высокая душевная чистота, наверное, привлекала даже больше, чем его отвага, храбрость, блестящее мастерство. Никто не слышал от Земницкого бранного слова. Он и голоса-то не повышал на подчиненных. Самый сильный разведчик, он никогда не подчеркивал своего превосходства. Обучая новичка, старался говорить на равных: "Я бы сделал вот так... Сподручнее, верно? Вот и будем так действовать!"
Как говорили шутники, девчата влюблялись в Земницкого "оптом и в розницу". Общительный, веселый парень, он частенько приходил к девчатам в роту связи, в медсанбат. Любил пошутить с ними, поострословить. В роте считали, что Земницкий "крутит любовь" со многими. Как же иначе, собою красив, герой, какая устоит перед таким... А у Ивана Земницкого - Скворцов это знал - была любовь только к одной, настоящая, большая. Молоденькая медсестра из медсанбата, быстрая, веселая, смешливая... Скворцов и теперь, спустя многие годы, чуть ли не полвека, помнит ее изумительный смех, светлый и звонкий, как серебряный колокольчик, искрящиеся глаза. Лена - эту девушку звали Леной - несколько раз приходила в их роту. Последний раз Скворцов видел ее летом сорок четвертого, когда наши войска уже вступили в Прибалтику. Разведчикам тогда дали отдых, и Лена пришла к ним в роту, располагавшуюся километрах в пяти от медсанбата. Будто солнышко к ним заглянуло в тот ненастный день... Лена была особенно веселой в ту их последнюю встречу. Пела, смеялась заливисто... Так хорошо стало на душе у ребят с ее: приходом, что и усталость забылась, и дождь, моросивший третьи сутки, больше не казался таким нудным. Ушла она от них вечером, вместе с Земницким. Вернулся он, когда уже светало.
Один из разведчиков, увидев его плащ-палатку, черную от дождя и испачканную глиной, со смехом спросил: - Ну и как она? С такой и под дождичком можно... Земницкий молча подошел к парню, который сидел на лавке у стены и с усилием, морщась, надевал сырой сапог, схватил за грудь, поднял и со всей силой, наотмашь ударил по лицу.
Таким Скворцов видел Ивана впервые. Вскоре Лена погибла. На переправе медсанбат попал под страшную бомбежку, и половины от него не осталось. Земницкий ходил на переправу, но Лены среди убитых не нашел. Она была с ранеными на мосту, когда налетели фашистские самолеты...
Внешне Иван Земницкий после гибели Лены не переменился, был по-прежнему спокоен и ровен. Только глаза стали другими: задумчивыми, редко-редко зажигались в них веселые искорки...
Но все это произойдет много позже. Теперь же Иван Земницкий, который был любимцем и гордостью роты, да и всей дивизии, старательно помогал молодым быстрее овладеть искусством разведки. Скворцов учился у старшины не только мастерству, выдержке, отваге, полной самоотдаче, но и еще высокому человеческому благородству.
Пройдя хорошую подготовку, матросы включились в боевую работу. Вели наблюдение за противником, в наступлении действовали в составе передового отряда дивизии, захватывали мосты и удерживали их до подхода главных сил. Но это все-таки была не та работа, где могли по-настоящему проявиться качества разведчика.
Матросы ждали, когда их пошлют в расположение противника, в его тыл.
И это время пришло.
Немецким войскам удалось закрепиться на выгодном рубеже, на высотах, прикрывавших подходы к важному узлу железных и шоссейных дорог. По этим дорогам к фронту спешно перебрасывались свежие части врага, военная техника, боеприпасы. Опираясь на выгодный оборонительный рубеж, гитлеровцы готовились - в этом не было сомнения - нанести контрудар.
Группа Земницкого получила задание проникнуть в расположение противника и взять, как приказал начальник разведки дивизии майор Ситник, верного языка.
Перед выходом на передний край Земницкий напомнил солдатам:
- Когда будем подбираться к фашистам, назад не оглядываться. Сзади противника нету. Позади тебя твой товарищ. Он не подведет! Глядеть вперед, видеть перед собой одну цель, но одновременно видеть все, что слева и справа. И еще, хлопцы: не спешить, работать спокойно. Но и не мешкать, понятно...- Земницкий ободряюще улыбнулся.- Все будет в порядке!
Фашисты, Стремясь сохранить в тайне сосредоточение войск, приняли все меры к тому, чтобы воспрепятствовать проникновению советских разведчиков. Командующий группой войск отдал приказ: командиры подразделений первого эшелона, в случае если русские возьмут у них пленного, будут немедленно разжалованы в рядовые.
Майору Ситнику этот приказ был известен, как и другие меры, предпринятые врагом. Он решил применить необычный способ заброски группы в расположение противника. Впрочем, это был его закон - менять приемы каждый раз применительно к местности и обстановке, находить новый вариант решения задачи.
На этот раз, когда разведывательная группа сосредоточилась в траншее первой линии и приготовилась к движению, наша артиллерия обрушила на противника сильный огонь. Вражеские батареи, в свою очередь, ответили огнем по нашим позициям. В грохоте выстрелов и разрывов снарядов разведчики выпрыгнули из траншеи, ринулись вперед, смело приближаясь к разрывам своих снарядов. По мере того как они продвигались вперед, артиллеристы переносили огонь дальше, в глубину вражеской обороны, ослепляя фашистов, вжимая их в землю.
Михаил Скворцов впервые действовал в такой обстановке. Разведчики плотно шли за разрывами снарядов. Однако ни страха, ни смятения Михаил не испытывал. Сказывалась огненная школа Сталинграда. Но было и другое: твердая вера в товарищей, в своего командира. Скворцов в этом сумасшедшем сверкании огня старался ни на минуту не выпустить из вида Ивана Земницкого, держаться рядом. Увидел первую траншею, когда она была в пяти шагах, когда Земницкий уже прыгал через нее. Фашисты или ушли из первой линии траншей, когда наша артиллерия ударила по их переднему краю, или затаились в норах, в подбрустверных нишах. Так или иначе, а наших разведчиков они не^заметили. Скворцов следом за Земницким перемахнул через узкую траншею и - быстро вперед, в глубину вражеской обороны!
Артиллерийский огонь оборвался тотчас, как только разведчики прошли передний край немцев. Скорее всего командир роты Тувалькин подал артиллеристам сигнал ракетой. Скворцов в точности этого не знает, он не оглядывался, а старший лейтенант Тувалькин шел позади группы замыкающим. Так командир роты поступал всегда, когда отправлялся на задание с разведчиками. Держался позади, чтобы видеть работу группы, каждого. За редким исключением он не вмешивался в действия командира группы, не подменял его, работал как рядовой разведчик. Но потом, когда возвращались с задания, Тувалькин подробно анализировал действия группы. Это была отличная учеба. Многих командир роты предупредил от ошибок, многим солдатам спас жизнь...
Гитлеровцы были рядом, но русских разведчиков они не видели; группа продвигалась быстро и бесшумно, ничем не обнаруживая себя. Так требовал майор Ситник: ты видишь всех, тебя - никто...
Дальше, дальше в глубину вражеских позиций! Ценного, верного, как говорит начальник разведки, языка можно взять только там, где землянки немецких офицеров, штабы.
Слева чернеет ход сообщения. Земницкий, шагавший в цепочке первым, остановился, прислушался, огляделся. Чуть выждав, решительно кинулся к траншее, спрыгнул в нее. Через минуту разведчики, которые замерли на месте, услышали крик ночной птицы - Земницкий подал условный сигнал. Один за другим прыгнули в ход сообщения остальные. Извилистый, с острыми выступами, чтобы не простреливался, он вел в глубину вражеской обороны. Ракеты, взлетавшие далеко позади, на высотах, по которым проходил немецкий передний край, тускло освещали открытое поле, но в глубоком и узком ходу сообщения было черно, как в яме. Разведчики могли столкнуться с немцами, но это их не пугало: они первыми обнаружат врага, они готовы к действию.
Дальше, дальше, в глубину вражеских позиций!
Но вот Земницкий -он по-прежнему шел впереди - натолкнулся на стену: ход сообщения раздваивался, уходил влево и вправо. Голосов не слышно, никаких признаков движения. Но у разведчиков чутье особое. Земницкий угадывает: враг рядом. Он тронул за плечо Скворцова.
- Вправо!..
Скворцов отделился от группы, пошел по ходу сообщения, щупая руками холодные влажные стены. Уже весна, но ночами еще крепко подмораживает. Немцы - Скворцову это известно - отрывают в траншеях глубокие ниши, спят в них, закрыв вход в убежище одеялами. Не здесь не передний край, здесь он скорее натолкнется на блиндаж, землянку...
Где-то далеко впереди вспыхнул электрический фонарь. Донесся громкий окрик, и фонарь погас. Скворцов замер, прижался спиной к стене траншеи. Сердце колотится так, что прерывается дыхание. Но он быстро справился с собой. Прислушавшись, вглядевшись в темноту, пошел вперед. Старается идти осторожно - под ногами хлюпает вода - и все чаще, торопливее ощупывает стены...
Но что это? Под рукою не скользкая холодная глина, а что-то мягкое... "Одеяло! Вход в укрытие!"
Скворцов не раздумывал и секунды. Внешне мягкий, неторопливый, он обладал решительностью и мог, удивляя товарищей, действовать дерзко до безрассудства. Эта боевая дерзость сохранилась в нем до конца войны, но только со временем к ней прибавились осмотрительность и точный, строгий расчет.
Но тогда этих качеств - осмотрительности, расчета - у Скворцова еще не было. Вцепившись в одеяло, он в тот же миг рванул его, перекинул через себя. Но за первым висело второе. Держа наготове пистолет, он свободной рукой перекинул через себя и это одеяло. Однако и теперь вход в укрытие не открылся. Под рукой заскрипела жесткая плащ-палатка. Обозначилась полоска света, она пробивалась сверху, и слышались голоса.
Скворцову бы сейчас остановиться. Судя по голосам, в землянке (теперь он знал, что перед ним землянка) немало гитлеровцев. А он один, он оторвался от группы, не подал сигнала... Но Скворцов не остановился. С силой, резко рванул плащ-палатку и грозно крикнул: "Хенде хох!" Крикнул прежде, чем разглядел немецких офицеров... Их было пятеро. Четверо сидели за столом, играли в карты, а пятый спал на топчане, накрывшись шинелью.
"Хенде хох" не сработал. Офицеры вскочили, схватились за пистолеты - они грудой лежали на столе рядом с бутылками и консервными банками. Скворцов выхватил противотанковую гранату, которая у него была на груди, под телогрейкой, молниеносным рывком сорвал чеку и кинул гранату под стол. Из землянки он вылетел вместе с одеялами, в дыму взрыва. К счастью, на его долю пришелся лишь один осколок - рассек бровь.
Противотанковая граната в клочья разорвала четырех офицеров, пятый взрывом был брошен под нары. Он был жив, но не мог произнести ни слова...
Разведчики захватили офицерские планшеты с картами, документы и забрали пленного, капитана, которого еле живого вытащили из-под нар.
Днем Скворцов доставил языка в штаб дивизии и присутствовал при его допросе. Гитлеровец, оказавшийся начальником штаба батальона, никак не мог прийти в себя. Переводчик тормошил его, кричал в ухо, задавая один и тот же вопрос: "Из какой части?" - но тот только безумно поводил круглыми глазами и мычал. Сидевший за столом майор Ситник нетерпеливо барабанил пальцами по столу и зло глядел на Скворцова, стоявшего у двери: вот что ты наделал своей гранатой!
Но капитан все-таки заговорил. Через силу, сильно заикаясь, но заговорил, стал отвечать на вопросы начальника разведки.
Будто гора свалилась с плеч Скворцова. Он ободряюще кивал немцу: давай, давай! Потом, когда отводил в штаб корпуса, сказал от души: "Спасибо тебе, Фриц, что не убился до смерти. Молодец! Досталось бы мне, коль я тебя ухлопал бы, ох и досталось бы!.." Немец с недоумением поглядывал на солдата, который что-то говорил ему с добродушной улыбкой.
Но когда командир роты производил разбор действий группы, Скворцову досталось крепко, так крепко, что от стыда он был готов сквозь землю провалиться.
- Ты, Скворцов, своими нелепыми действиями мог не только задание сорвать, но и всю группу погубить! О чем ты думал, когда одеяла срывал, о чем? Небось отличиться захотелось, вот, мол, я каковский, какой герой... Ты понимаешь, что только случайность спасла группу? Это же чистая случайность, что немцы не услыхали взрыва гранаты, случайность, что уцелел пятый... А на случайностях разведчик работать не может. Это гибель! Ты понимаешь, Скворцов, что натворил? Моли бога, что нету гауптвахты, а то бы отвалил я тебе на всю катушку...- Командир роты замолчал, но не отводил от Скворцова гневного взгляда. Закурив, сказал спокойнее: - Считаю, что группа действовала плохо. Ошибка Скворцова, Земницкий, не только его ошибка. Скворцов должен был знать, как действовать в таких обстоятельствах... Язык взят хороший, сведения получены ценные. Даже весьма... Но к наградам разведчики группы не представляются... Никто!
Горьким уроком было для Михаила Скворцова это шервое задание.

СВЯТАЯ МЕСТЬ

Из глубокого тыла, из Горького, в дивизию, которая только что освободила Новочеркасск, приехала необычная делегация - представители православной церкви. Возглавлял ее архиепископ или даже митрополит. Скворцов в этих делах разбирается плохо, но то, что прибыл священник высокого сана - в этом сомнения не "было: приближенные почтительно называли его преосвященством.
На Скворцова этот священник произвел сильное впечатление. Был он в строгой черной рясе с большим серебряным крестом на груди, голову украшал монашеский клобук - высокая цилиндрической формы шапка, с которой на плечи ниспадало покрывало. Статный, могучий, с бледным строгим лицом, обрамленным окладистой, черной как смоль бородою, он был величествен. Мудрые темные глаза его были спокойными, а взгляд, внимательный, пристальный, казалось, проникал в душу. Почему-то запомнились и слова священника, хотя говорил он о том, что знал каждый солдат: они сражаются за святое дело, спасают от гибели свою Родину, многострадальную и великую, сокрушают дьявольскую силу, чтобы утвердить на земле свободу, веру в добро и справедливость. Наверное, действовал голос священника, густой и сильный. Никто из солдат не пошевельнулся в строю, когда он говорил.
Священник закончил короткую речь, и тогда служители церкви принесли два небольших аккуратных ящика. В этих ящиках были кинжалы. Двадцать семь кинжалов. Вручали их лучшим, по списку.
К этому времени Михаил Скворцов уже заслужил славу отважного разведчика, на его счету было пять языков, и все-таки для него было неожиданностью, когда командир назвал его фамилию. Вызвал сразу после Ивана Земницкого.
Скворцов вышел вперед строевым шагом, замер перед священником, словно сейчас должно было произойти что-то необыкновенное, исключительное. Кровь стучала в висках. Священник поглядел ему в лицо и медленным, торжественным движением рук протянул длинный обоюдоострый кинжал.
Кинжал лежал на ладонях, остро сверкая в лучах утреннего солнца.
- Прими оружие святой мести, сын мой! - сказал он.- Не церковь, а Русь вручает его тебе для победы над фашистским ворогом. Пусть он хранит тебя в бою, как талисман, и придаст руке твоей новую силу. Вернись в отчий дом с победой, героем!
Приняв кинжал, Скворцов поцеловал его.
Это был кинжал изумительной работы. Только искуснейший мастер, художник мог вырезать из дерева такую рукоять, с таким богатым и вместе с тем тонким русским узором. С рукоятки кинжала свисал золотой поводок из крученого шелка с пушистой кисточкой на конце. А каким было граненое лезвие! Длина - тридцать восемь сантиметров, а жало острое, как игла. На одной стороне сверкающего огнем лезвия было выгравировано черным: "С нами бог". На второй стороне: "Мы победим! СССР".
Дружок Михаила Скворцова Николай Удалов, которому тоже достался кинжал, слыл балагуром, но тут, прочитав надпись, сказал серьезно: "В бога я не верю. Но если бог есть, так он, ясное дело, с нами. Так что написано верно. А в победе нашей мы и в Сталинграде не сомневались. Другое дело - увидим ли мы, ребята, победу своими глазами... Далеко топать до Германии. Но победу добудем. И так фашистам отомстим, что небо им в овчинку покажется!"
С кинжалом, который вручил в Новочеркасске священник, у Михаила Скворцова связано многое. Не раз он пускал его в ход, без звука убивая фашистов, не раз кинжал выручал его, и - что самое удивительное - не только в рукопашной схватке.
Скворцов первым открыл секрет кинжала. Оказывается, золотой поводок был прикреплен к рукоятке вовсе не для украшения, как все решили. Когда бросишь кинжал, витой шнуп с длинной пушистой кисточкой срабатывает как стабилизатор, дает кинжалу точную линию полета. Открыв этот секрет, Скворцов начал настойчиво тренироваться в метании кинжала и достиг в этом такого совершенства, что поглядеть на его мастерство приходили офицеры из штаба дивизии, разведчики из полков. С тридцати шагов Скворцов попадал в круг величиною с тарелку. Метал без единого промаха, с искусством циркача. Даже Иван Земницкий, который и сам метал кинжал мастерски, изумлялся.
...Зимой сорок третьего под Харьковом, группа Земницкого пошла в поиск, в глубину немецкой обороны. Начальник разведки майор Ситник требовал верного языка, а много ли знает солдат, который сидит в окопе первой линии? Вот и решили разведчики вклиниться в расположение врага поглубже, чтобы взять "рыбку" покрупнее...
На этот раз обстановка для разведчиков оказалась крайне неблагоприятной. Кругом чистое заснеженное поле, если и были ложбины, так их начисто замело, заровняло. А ночь, как на беду, выдалась светлой. Когда пошли на задание, луны не было. Даже снежок начал падать. Но только углубились в "нейтралку", в спину подул ветер, снег прекратился и скоро открылась луна, благо не полная. Ползли осторожно, не поднимая голов, голыми руками щупали снег: фашисты - разведчикам это было известно - поставили перед своим передним краем мины натяжного действия. Нащупав в рыхлом снегу тонкую проволоку, перекусывали ножницами.
Скворцов и Удалов должны были первыми подобраться к заграждению, проделать проход, подняв витки колючей проволоки на колья, которые приготовили загодя. Если заграждение перерезать, то немцы могут обнаружить проход и устроить тут засаду, чтобы накрыть разведчиков, когда те будут возвращаться из глубины обороны. Группа прикрытия потом, когда разведчики пройдут заграждение, снимет колья и заметет след.
Проволочное заграждение, вившееся густой спиралью, четко выделялось на чистом, нетронутом снегу. Скворцов, подползая, видел даже тень от спирали. Мин перед заграждением не должно быть, Скворцов это знает по опыту. Однако перед выходом на задание майор Ситник предупредил: "Противник теперь тоже меняет тактику, приемы, так что ловушку можно ждать в любом месте. Как разгадать хитрость врага? А ты встань на его место, прикинь, где бы сам приготовил ловушку, где противник не ждет опасности". Скворцов, помня об этом наставлении, подкрадывался к заграждению осторожно, чутко трогал снег. И вот захолодевшие пальцы нащупали тонкую, жесткую проволоку...
Перерезав проволоку, обезвредив мину, быстро проскользнул к заграждению. Перевернувшись на спину, чтобы удобнее было работать, медленно, бесшумно приподнял тяжелую спираль, поставил колья.
Блиндаж, где находились офицеры, разведчики обнаружили еще несколько дней назад. Все эти дни наблюдали за ним, засекали огневые точки, простреливающие подходы к нему, прикидывали, как лучше подобраться, с какой стороны. Но что тут придумаешь, если рядом с блиндажом никакого укрытия, чистое поле, если часовой, который стоит возле него, видит все вокруг как на ладони? Мало того, что светит луна, так еще и ветер дует в сторону врага - не увидит часовой разведчика, так услышит...
Они ползут, вжавшись в снег, гуськом, в пяти метрах один от другого. Соединяет их шпагат с узелками - для того, чтобы держать дистанцию и подать при надобности сигнал соседу. Дернул за узелок один раз - замереть, дернул резко два раза - быстрее двигаться, три рывка - работай!
Впереди Земницкий. Следом за ним ползет Скворцов. Он не случайно оказался в цепочке вторым. Если обстановка не позволит подобраться к часовому вплотную, чтобы снять его без выстрела, крика, то Скворцов сразит гитлеровца кинжалом. С двадцати-двадцати пяти метров он и ночью не промахнется, лишь бы только четко угадывалась цель.
Скворцов, как и все, вжимается в снег, но и на секунду не отрывает взгляда от часового. Он видит, что подползти к траншее незамеченным невозможно. Если даже часовой обнаружит разведчика лишь в трех шагах от него, то и в этом случае успеет поднять тревогу - выстрелить или крикнуть. А группа за передним краем. Поднимет часовой тревогу - не только языка не возьмешь, но и не прорвешься к своим. Значит, как и было условлено, снимать часового придется ему, Михаилу Скворцову.
Земницкий коротким рывком веревки подал сигнал: замереть! Сам чуть приподнял голову, чтобы оглядеться. Скворцов тронул рукою кинжал, проверил, свободно ли выходит из ножен, и глубоко, всей грудью, глотнул воздух. "Сейчас!"
Земницкий подал сигнал: работай!
Скворцов, не выпуская из глаз часового (солдат остановился, поглядел в его сторону, словно почувствовал что-то, и опять зашагал взад-вперед), взял влево и пополз к траншее, стараясь не шуршать маскхалатом. Уже не только часовой, но и бруствер траншеи, местами голый, виден отчетливо. На груди у солдата висит автомат. Обе руки на автомате. Скворцов определяет: до часового шагов тридцать, не больше. С этого расстояния он не промахнется. Но сейчас зима, под шинелью у часового поднамотано. Пробьет ли кинжал так, чтобы сразу свалить насмерть? Скворцов спокойно прикинул (когда наступает решающая минута - он обретает спокойствие) и с осторожностью пополз дальше. Ветер дует не со стороны часового, но шаги его уже слышны.
Скворцов приблизился еще. Он старается сохранить хладнокровие. Не дай бог промахнуться... Успех всей группы, жизнь товарищей сейчас зависит от него. Минуту полежал неподвижно, дал успокоиться дыханию. Затем неторопливым движением вынул кинжал. Сейчас часовой повернется к нему спиной.
Скворцов поднялся на колени. Откинул туловище назад, до предела развернул правое плечо, чтобы вложить в удар всю силу. Солдат дошел до изгиба траншеи и повернулся. В тот же миг в лунном свете молнией блеснул кинжал. Солдат качнулся и, вскинув руки, беззвучно рухнул.
Разведчики блокировали блиндаж и, ворвавшись в него, взяли офицера.
Ушли без выстрела...
Михаил Скворцов, особо отличившийся при выполнении этого задания, был награжден орденом Славы III степени.
С этим событием в его солдатской жизни совпало, и совпало не случайно, другое: он стал комсоргом разведывательной роты.
Скоро Михаил Скворцов вновь отличился и заслужил второй орден Славы. Так случилось, что и на этот раз ему помог кинжал.
Группа старшины Земницкого всегда действовала наверняка. Но и у Земницкого случались неудачи.
До этого группа взяла сорок шесть языков, и все они были верными, то есть давали ценные сведения. А тут взяли трех, и никакой пользы - двое только что пришли из госпиталя, ничего стоящего показать не могли, а третий, мальчишка-новобранец, не только номера своей дивизии и полка не знал, но и звания командира. Майор Ситник не на шутку осерчал. "Ваши языки - ни бум-бум... Пустая работа! Вы мне верного языка притащите. Верного!"
Понаблюдав за противником, разведчики засекли командирский блиндаж. Как раз то, что нужно!
На этот раз погода помогала разведчикам. И ночь выдалась темной, и ветер дул со стороны противника, а кроме того, незаметно подобраться к вражеским позициям помогал кустарник, росший по ложбинам.
Рядом с командирским блиндажом стоял крупнокалиберный пулемет, у которого бессменно дежурил пулеметчик, но разведчиков это не остановило - знали, как уничтожить огневую точку. К пулемету подобрался Иван Видякин, задавил его гранатой. Сразу за разрывом гранаты разведчики ворвались в траншею. Подгруппа захвата во главе с Земницким кинулась к блиндажу, а подгруппы прикрытия - влево и вправо по траншее, чтобы отсечь блиндаж, обеспечить захват языка и отход ядра группы.
Только Михаил Скворцов со своей подгруппой (с ним были Николай Удалов и Камо, старшина роты) кинулся по траншее вправо, навстречу ему гитлеровцы, грудь в грудь: выскочили из-за крутого ' изгиба траншеи. Скворцов, бежавший впереди, не успел вскинуть автомат. Он схватил гитлеровца за руку, в которой был зажат пистолет, не дал выстрелить и со всей силой ударил кинжалом в грудь. Ударил так, что захрустели кости и кинжал застрял. Вскинув автомат, Скворцов полоснул длинной очередью, срезал остальных.
Подгруппа захвата в это время ворвалась в блиндаж и выбросила из траншеи двух офицеров. Земницкий подал сигнал отходить.
Кругом уже сверкал огонь, густо мельтешили трассирующие очереди. Тут и там вспыхивали ракеты, заливая поле резким холодным светом. Однако гитлеровцы не преследовали разведчиков, отходивших с языками, и подгруппа прикрытия тоже стала отходить, стремясь быстрее соединиться с ядром.
Они отскочили уже метров на сто, не меньше, когда Скворцов спохватился: кинжал! Кинжал его остался в груди фашиста...
- Отходить! - крикнул он Удалову, который был рядом, а сам под огнем кинулся назад, прыгнул в траншею, бросился к изгибу, где свалил фашиста. В свете ракет он сразу увидел его.
Рванул кинжал резко, но он не поддался. А рядом уже слышались голоса немцев, топот сапог...
Только всадив кинжал в ножны, выпрыгнул из траншеи. И сразу увидел немцев, автоматчиков, выскочивших правее. Их было не менее десяти, они бежали через поле под прикрытием пулеметов, бивших по обеим сторонам блиндажа, бежали в направлении отходившей группы. Разведчики тащили двух языков, далеко отойти они, конечно же, еще не успели. Вражеские автоматчики могли быстро настигнуть их, не дав углубиться в "нейтралку".
Скворцов, наученный оценивать обстановку мгновенно и столь же мгновенно решать, стремительно метнулся вдоль траншеи вправо. Бежал короткими скачками, прикрываясь высоким бруствером, до тех пор, пока не оказался на одной линии с вражескими автоматчиками, преследовавшими разведчиков. Теперь он был вне опасности, в створе между трассами пулеметного огня. Быстро настигнув гитлеровцев, ударил в спину. Он уничтожил огнем автомата всю эту группу, всех до одного. А затем уже вместе с Удаловым и Камо сдерживал вторую группу вражеских автоматчиков. Сдерживал до тех пор, пока группа с захваченными немцами не прошла "нейтралку".
Гитлеровцы дали на допросе столь ценные сведения, что командир не только велел представить разведчиков к правительственным наградам, но и приказал начальнику разведки дать им неделю отдыха:
- Никаких заданий! Вы же передышки им не даете...
Действительно, разведчики были крайне утомлены, последние четверо суток почти без сна, только час-другой удавалось поспать. И вдруг такое - неделя, целая неделя отдыха! Да еще далеко от передовой, в селе. В одной из уцелевших хат устроились четверо: Иван Земницкий, Михаил Скворцов, Николай Удалов и Петр Коровин. Последние трое с одного корабля, сдружились еще на флоте и в Сталинграде воевали в составе одного взвода. На отдых они всегда располагались вместе.
Вернувшись с задания, весь день спали как убитые, а вечером за ужином, на который не поскупились добрые хозяева, зарезав последних двух кур, повели неторопливую задушевную беседу. Иван Земницкий, с улыбкой посмотрев на Скворцова и крутнув чубатой головой, сказал:
- И как это ты, Миша, сообразил такое... Мы отходим, а ты назад в траншею кинулся. Ведь на немцев напороться мог! Кинжал пожалел... Голова ты садовая!
- Так у него же этот кинжал заместо талисмана,- хохотнул Удалов.
Скворцов нахмурился.
- Кинжал - оружие. Оружие не бросают!
- Что верно, ребята, то верно,- проговорил немногословный, серьезный Петр Коровин.- А все ж таки, Михаил, этот кинжал тебе для удачи вышел. Не кинься ты обратно за кинжалом, так нам, однако, худо бы пришлось. Достали бы нас те автоматчики, рядом уж были.
- Счастливый случай! - махнул рукой Удалов.- Ты мне скажи, Миша: думал ты, что так получится, аль нет? Не думал! О кинжале своем думал, потому как он твой талисман. Давай по-честному! Каждый верит в свое. Мне, к примеру, Маруська кисет вышитый на счастье подарила. Пуще глаза его берегу. Давай мне за него золотые часы, даже со светящимся циферблатом,- не возьму, потому как на счастье! А у тебя - кинжал...
Коля Удалов балагурил, шутил, а Скворцов принимал его слова всерьез.
- Я, Николай, о смерти не думаю. Ты это брось! Если хочешь знать, так смерти не страшусь. Что смерть? Один миг... Если чего страшусь, так плена. Может ведь так случиться, что против всякой воли в руки к фашистам попадешь. Ранят сильно или оглушат. Но я все равно найду способ избавиться...
- Ты не страшишься смерти? - спросил Земницкий. Повернув к Скворцову голову, он пристально, изучающе всматривался в его лицо, словно видел впервые. Улыбчивые глаза Земницкого вдруг стали строгими. Он помолчал и, не отрывая взгляда от Скворцова, сказал:- Не понимаю я тебя, Михаил. А если говорить честно... Не верю! Нормальный человек не может не думать о смерти. Неужели ты не думал о смерти? А, Михаил?
- Почему же не думал? Но когда мы еще к фронту, в Сталинград, ехали, я для себя решил: в этой войне моя собственная жизнь - дело второе. Приготовил себя к тому, что надо жизнь отдать. И перестал вот смерти страшиться. Веришь или нет - дело твое...
Иван Земницкий молчал, продолжал всматриваться в Скворцова. Тот, перехватив его испытующий взгляд, спросил:
- А ты? Разве ты, Иван, страшишься смерти? Спокойно, твердо работаешь...
- Совладать с собой можно. Но смерти не страшиться... До первого настоящего боя, может быть, и я не страшился. У нас в кино как бой показывали? Одни враги гибнут... А как со смертью встретился, увидал, Миша, как она косит, проклятая, как рядом падают товарищи...- Земницкий потянулся к кружке с недопитым чаем, сделал несколько глотков. И забыл поставить кружку на стол, задумался.- Знаешь, что я тебе скажу: до фронта мы по-настоящему не знали цену жизни, что дано человеку... Я, Миша, страшусь смерти. И не считаю стыдным признаться в этом. Так хочется жить!
- И я смерти боюсь, чего там,- глухо сказал Петр Коровин. Сердце останавливается, когда эта минута наступает, ну, когда знаешь, что сейчас... Тот бункер, у железнодорожного моста, помните? Я один к нему подобрался. Пошли с Тараненко, но его шальная пуля срезала... Все я сделал как надо: ворвался в бункер, шарахнул их гранатами. А до того еще часового снял. Все сделал! Вроде бы работал спокойно, мысль молнией... А потом, когда уходить стал, когда уже никакой опасности, ноги отнялись. Не держат ноги, как не мои стали. Полчаса в себя приходил... Страшусь смерти, чего там...- Коровин скрипнул зубами и, прикрыв глаза, медленно, тяжело повел головой.
Михаил Скворцов глядел на Коровина с недоумением. Подобного признания от него он не ожидал. Это же Коровин, Петр Коровин, который в Сталинграде первым из экипажа их эсминца заслужил боевой орден, а в разведывательной роте первым из матросов стал командиром группы, заместителем командира взвода. Его хотели послать в военное училище, как самого способного и крепкого, но он отказался, сказал, что не сможет без своих "братишек". Для Скворцова Коровин был примером неустрашимости...
Коровин будто угадал его мысли, после долгого молчания сказал жестко:
- Страху смерти я не поддамся, нет! Ты, Михаил, сказал верно: в этой войне собственная жизнь - дело второе. Понимаю я это. Только, видать, не всем одинаково дается. Ты вот способен откинуть мысль о смерти, а я нет, никак!
Старший сержант Петр Коровин погиб за Миусом, на Саур-Могиле, или высоте 127,5, как она обозначена на военных картах. Михаилу Скворцову запомнилась Саур-Могила, та ночь, а вернее, предрассветный час, когда погиб командир группы Коровин...
Дивизия, форсировав Миус, закрепилась на западном берегу. Штаб разместился на окраине леса, в двух километрах от переднего края. Как всегда, разведрота была рядом, комдив держал ее под рукою. Ночью один из разведчиков, возвращавшийся из штаба корпуса, случайно натолкнулся на немцев. Они просочились через наш передний край - не менее двух рот - и бесшумно продвигались в глубину. Разведчик пошел за противником. Установив, что гитлеровцы заняли высоту 127,5, которая находилась всего в двухстах метрах от штаба дивизии и контролировала подходы к нашему переднему краю, поспешил в штаб.
Комдив поднял по тревоге разведроту, саперный батальон, комендантский взвод. Саур-Могилу плотно окружили со всех сторон, чтобы не выпустить врага, и, как только забрезжил рассвет, начали атаку.
Противник, закрепившись на вершине высоты и ее скатах, встретил атакующих сильным пулеметным и автоматным огнем. Бой затянулся. Уже стало светло, а наши солдаты никак не могли сломить врага, сопротивлявшегося с отчаянием обреченных, прорваться к вершине Саур-Могилы.
Группе разведчиков старшего сержанта Коровина удалось продвинуться дальше других, но ее остановил станковый пулемет, укрытый в седловине, перед вершиной высоты. Обойти пулемет нельзя: склон голый, огнем его не возьмешь - хорошо укрыт. Режет и режет очередями, не дает поднять голову. Уже пятерых потеряла группа, а пробиться не может, никак...
Коровин, приказав прикрыть его огнем, пополз к пулемету. Полз, вжимаясь в жесткую каменистую землю, держа в правой руке гранату. Подобравшись на бросок, чуть приподнялся, с силой кинул гранату. В то же мгновение очередь пуль срезала его. Но граната уже была брошена, ее взрыв задавил пулемет, и разведчики разом, стремительно кинулись к вершине...
Думал ли о смерти Петр Коровин в ту минуту, когда подбирался с гранатой к пулемету? Конечно же, нет. О том думал, что надо пробить дорогу к вершине, уничтожить врага.
Похоронили Петра Ивановича Коровина на склоне Саур-Могилы, там, где он погиб, совершив свой последний подвиг. Михаил Скворцов поклялся на этой могиле отомстить врагу за смерть друга. Произнося скупые слова солдатской клятвы, невольно сжал резную рукоять кинжала, сжал так, что побелели пальцы.
Вместо погибшего Петра Коровина командиром группы назначили его, Скворцова.

ТРАГЕДИЯ ВЛАДИМИРА ДЕГТЯРЕВА

Они мстили врагу за поруганную нашу землю, уничтоженные города и деревни, за тысячи, сотни тысяч советских людей, павших в боях, замученных в концлагерях и застенках гестапо, сожженных заживо, мстили за неимоверные страдания народа. Но у каждого из них еще были и свои, особые, счеты с фашистами. У одного убит отец, у другого погибли все братья, у третьего спалили дотла родное село, у четвертого угнали в Германию сестренок и невесту, у пятого фашисты казнили мать-партизанку.
Каждый боец носил в своем сердце горе, боль невосполнимой утраты. И все-таки мало кому выпало на долю такое, что должен был пережить разведчик Владимир Дегтярев. Гитлеровцы уничтожили всю его семью, живущую в Ростове, предали страшной, лютой смерти. Сначала пытали отца и мать, пытали на глазах у детей- заставляли назвать имена коммунистов-подпольщиков. Отец и мать, залитые кровью, истерзанные, молчали. Тогда гитлеровцы стали пытать их двенадцатилетнего сына. Убили его. Изнасиловали семнадцатилетнюю дочь. На глазах у родителей...
Отец и мать Владимира Дегтярева выдержали все, не выдали подпольный центр. Как хватило силы выдержать, одному богу известно...
После долгих пыток отца и мать Дегтярева повесили. А сестренка, его любимая сестренка, сама покончила с собой.
Когда Владимир Дегтярев получил письмо из освобожденного Ростова, в котором сообщалось о гибели его семьи, какую смерть она приняла, он почернел, закаменел от горя. Пять суток не прикасался к еде. От него не могли добиться ни слова. Лежал недвижимо на нарах с открытыми глазами. Командир роты решил, что Дегтярев невменяем, пошел в медсанбат, договорился с врачами об отправке в госпиталь.
Но когда командир роты вернулся в свою землянку, там его ждал Владимир Дегтярев.
- Товарищ старший лейтенант, почему меня не посылают на задания? - запавшие глаза разведчика казались спокойными.
- Ты же приболел, Владимир. Да и надобности, собственно, не было...- Помолчав, спросил осторожно:- Может быть, в госпитале подлечиться? Недельки бы две отдохнуть тебе, с силами собраться... А?
Глаза Дегтярева вспыхнули. Проговорил глухо, заикаясь от гнева:
- Т-товарищ старший л-лейтенант, мне н-не отдыхать, а мстить!.. Мне сто жизней н-не хватит, чтобы им отомстить!
На другой же день Владимир Дегтярев отправился с группой на задание, в поиск.
Внешне со временем он как будто отошел, только оставался молчаливым. Впрочем, Дегтярев и раньше не отличался разговорчивостью. Работал, как и прежде, без лишней горячности, расчетливо. Физически он был крепче многих, до войны работал грузчиком, но вместе с тем отличался и ловкостью. Поэтому чаще других брал языка Дегтярев. Оглушит ударом кулака и понесет. Но теперь он стал "глушить" гитлеровцев так, что дважды притаскивал их мертвыми.
Командир роты поговорил с разведчиком.
- Что же ты делаешь, Дегтярев? По твоей вине задание провалено. Ребята жизнью рисковали, а ты...
- Не хотел я убивать его, товарищ старший лейтенант,--виновато ответил Дегтярев.- Себя не помнил, как схватил фашиста...
- Придется ставить тебя в подгруппу прикрытия, раз такое дело...
- Нет! - Дегтярев резко вскинул голову.- Не убирайте из группы захвата! Я справлюсь с собой... Прошу вас, товарищ старший лейтенант!
- Хорошо, Дегтярев. Я тебе верю!
Владимир остался в роте, на его счету прибавилось еще три языка. На груди засверкал второй орден Славы. Глаза солдата стали отогреваться, железная холодность, пугавшая товарищей, сменилась задумчивостью. В эти дни он ближе сошелся с Михаилом Скворцовым. Сам по-прежнему говорил мало, больше кивал головой, но слушал Скворцова охотно. Однажды сказал:
- В Ростов, ежели жив останусь, не вернусь. Все напоминать будет. Может, к тебе на Волгу махну, в твое Дубовое...
- Вот хорошо-то будет! - обрадованно ответил Скворцов.- Места у нас, Володя, прямо золотые...
Однако опять случилась беда.
Немецкие разведчики схватили командира взвода из их разведроты. Лейтенант вышел по какой-то нужде из блиндажа, а гитлеровцы подкарауливали рядом, затаившись в кустах. Накинулись сзади, скрутили. Петлей стянув ноги, поволокли на веревке за собой, к переднему краю. Лейтенанту удалось высвободить руку, он вырвал изо рта кляп и, выхватив пистолет - он был у него на ремне,- открыл огонь. Лейтенант стрелял по гитлеровцам, тащившим его на длинной веревке, и кричал своим: "Бейте по мне! Бейте по мне!"
Лейтенант убил четырех гитлеровцев, а последней пулей покончил с собой. Покончил, решив, что его уже перетащили за передний край. Он ошибся, фашисты еще не успели углубиться в "нейтралку"...
Этот лейтенант был командиром взвода, в составе которого воевал Владимир Дегтярев. Он был младше Дегтярева, недавно из училища, совсем юнец, но парень смелый. Вырос лейтенант в Ленинграде, в семье профессора, был единственным сыном, однако же не боялся труда, стойко, даже весело переносил невзгоды фронтовой жизни. Юношески стройный, с тонкими руками и нежными чертами матового, девически чистого лица - в нем еще не сформировался мужчина,- лейтенант старался ничем не выдать, что ему труднее других. Хватался за каждое дело, часто подменял сержантов, без надобности ходил с группами в тыл врага. Владимир Дегтярев, не отличавшийся добродушием, относился к командиру взвода участливо, как к младшему братишке. Он ничем не выдавал своего покровительства, умел, не задевая достоинства командира, подсказать ему решение, не позволял солдатам играть на доброте и неопытности молоденького лейтенанта. Когда взводный шел с ними на задание, Дегтярев оберегал его, не выпускал из вида. Наверное, никто не скажет, по какой причине жесткий, суровый Дегтярев так привязался к молоденькому командиру.
Он тяжело переживал гибель лейтенанта, славного, доброго парня. Глаза Дегтярева, которые начали было теплеть, снова стали непроницаемо холодными, угрюмыми.
На второй или третий день после гибели командира взвода, разведчики захватили двух немецких офицеров. Устроили засаду в тылу фашистов, на дороге, которая вела к селу, где находился штаб корпуса, и подорвали мощный "хорьх" с офицерами-штабистами. Возникла перестрелка, гитлеровцы подняли тревогу. Скворцов и теперь спрашивает себя: как им тогда удалось оторваться -от фашистов? Ведь это же просто чудо, что они не только пробились к переднему краю, но и притащили взятых в плен двух вражеских офицеров. Правда, группа потеряла тогда трех человек...
Как было установлено потом, один из офицеров, майор, оказался заместителем начальника оперативного отдела штаба корпуса, а второй, капитан,- офицером абвера- военной разведки.
Командир роты старший лейтенант Тувалькин в это время находился в медсанбате - был ранен, его замещал командир первого взвода. Он неплохо знал немецкий язык и начал было допрашивать пленных, но ничего от них не добился. Фашистские офицеры держались вызывающе нагло. На вопросы старшего лейтенанта отвечали презрительными усмешками, а майор, как понял Скворцов, бросил что-то оскорбительное. Взводный побагровел от гнева, хотел ударить фашиста, замахнулся, но сдержал себя, только процедил сквозь зубы:
- Надеетесь отсидеться в лагере. Поглядим!..
Старший лейтенант подозвал Дегтярева, сказал, жестко прищурившись:
- Отведите их в штаб. И чтобы...
- Пошлите другого! - нервно перебил Дегтярев.
- Приказываю!
- Слушаюсь, товарищ старший лейтенант!..
В штаб он их не привел...
Больше Скворцов не видел Дегтярева. Из разведки его убрали сразу. Судил ли солдата трибунал или нет, это ему не известно. Доходил слух, что Дегтярев опять воюет, но в другой дивизии, в саперном батальоне. Так оно было или нет - Скворцов не знает. Твердо он знает одно: на всю жизнь остался в его памяти Владимир Дегтярев и все, что связано с ним, с его несчастьем.
Горе Дегтярева разделяла вся рота. Когда Дегтярев получил ту черную, страшную весть из Ростова, разведчики один за другим подходили к нему, говорили: "Держись, браток. За твоих родных так отомстим фашистам, что в своей крови захлебнутся. И знай, Володя: твоя семья, твои братья - вся рота. На всю жизнь!"
Они не осуждали Дегтярева за то, что он глушил языка с такой силой, что притаскивал фашиста мертвым, и были вынуждены снова идти в расположение врага. Они знали, что в душе Дегтярева. Но тогда Дегтярев бил вооруженного фашиста, в схватке. А убить безоружных, убить пленных... Это другое!
После у них был серьезный разговор на комсомольском собрании. Камо сказал:
- Мы все ненавид их, фашистов. У всех сердце горит! Но мы солдаты, воины. Советские люди! Если у тебя душа сильная - пленного, безоружного ты не убьешь. Фашист может убить. Ребенка, женщину, старика! Он - фашист. Мы с вами имеем право на ненависть! Но ненависть не ослепляет сердце... Нет!
Камо напряженно повернул голову к Скворцову, поглядел на него испытующе. Комсорг - лучший друг Дегтярева. Что скажет он?
Скворцов долго молчал.
- Я люблю. Володю. Разведчик он настоящий и товарищ настоящий. Сердце болит за него...- Скворцов шумно, тяжело вздохнул.- Но ты, Арташес, прав. Простить его нельзя!

КАМО

В роте их было больше ста человек, и каждый, пожалуй, оставил в душе Михаила Скворцова какой-то след. Ведь воевали рядом почти три года. А в боях, в испытаниях душа каждого раскрывается, высвечивается до донышка! О любом из ребят, которые шли рядом, Скворцов может рассказать, как о себе самом.
Одним из близких товарищей Скворцова был Камо. В боевой работе, если говорить об искусстве разведчика, Камо не мог сравниться с Иваном Земницким. В храбрости он ему не уступал, нет, но мастерства, выдержки, хитрости такой у Камо не было.
Как уже говорилось, по возрасту Камо был самым старшим из двадцати девяти матросов, взятых в разведку. Он заметно отличался от других серьезностью, хозяйской распорядительностью, собранностью. Никто так не подходил для должности старшины роты, как он. Это был просто идеальный старшина роты, лучший в дивизии. Он не придирался к солдатам по пустякам, не отчитывал их, а порядок в разведроте был образцовым.
Даже в самую жуткую распутицу, когда тылы увязали в грязи, в болотах, когда с величайшим трудом, на себе, на спинах, доставляли в наступавшие роты боеприпасы, считали каждый патрон, разведчики не испытывали недостатка ни в боеприпасах, ни в продовольствии. Солдаты шутили: наш Камо из-под земли орла достанет, с небес картошку завезет...
Отлично справляясь с хозяйственными делами, Камо оставался боевым разведчиком. Когда рота работала особенно напряженно, он уходил с группами на задания. Орденов и медалей на груди старшины было не меньше, чем у других.
Командир роты не очень-то одобрял поведение Камо.
- Твое дело, Арташес,- хозяйство роты, чтобы порядок во всем был! Без тебя есть кому на задания ходить!
Камо в таких случаях отвечал с обидой:
- Товарищ старший лейтенант, что я не сделал? Чем не обеспечил роту? Если не доверяете мне как разведчику, тогда разговора нет. Тогда я не хожу на задания!
Что оставалось делать командиру роты? Исключить старшину из состава боевой группы - значит смертельно оскорбить его.
Однажды Камо сказал Скворцову:
- Умница наш командир, а человека понять не может. Вчера опять меня ругал: зачем идешь с группой! Сам ходит - ему можно... Он обязан ходить с группами, да?
- Ты зря обижаешься на командира роты, Камо,- ответил Скворцов.- Не хочет он потерять хорошего старшину, вот и все.
- Не хочет потерять, он не хочет... А моя совесть!- жгучие глаза Камо вспыхнули, он гневно всплеснул руками.- Мое имя - Арташес... Я ношу имя Арташеса, храброго полководца, героя Армении! Отец дал мне имя Арташеса для того, чтобы я отсиживался в хате, да? Чтобы я сидел на тряпках, караулил тряпки, когда мои товарищи идут под огонь, да? Они идут в тыл врага, рискуют жизнью, а я, коммунист, сижу в хате...
- Так на тебе же все хозяйство! И накормить роту надо, и одеть, боеприпасы опять же, баня...
- Баня! - Камо уничтожающе посмотрел на друга.- Я думал, ты меня поймешь!..
- А я и понимаю...
- Не понимаешь! - опять вскипел Камо.- Я помню, Мишка, что было с тобой, когда две недели не ходил на задания. Ты был виноват в том, что открылась рана? Не был виноват, да? А какими глазами смотрел на ребят, когда они уходили в тыл к фашистам? Как виноватый смотрел... Молчишь, да?
- Было, ну...
- Было! А я бы смог смотреть ребятам в глаза? Смог бы им сказать, как старшина, как коммунист: будьте настоящими солдатами, действуйте бесстрашно. Сказать солдатам такое и остаться в хате...
Скворцов хорошо знал и понимал Камо. Он был уверен, что если командир роты запретит ему ходить с разведчиками на задания, то Камо откажется от должности старшины, найдет для этого способ.
Скворцов любил Камо за эту его самоотверженность. А еще за верность, постоянство чувств.
Разведчики, дело известно, народ лихой. Редко кто из солдат роты упускал случай "приударить" за девушкой, а некоторые, когда располагались в селе, стремились пристроиться к доброй молодушке. Камо не осуждал ребят за это. Молодые! Однако Камо и к самым привлекательным девчатам оставался равнодушным. А был он парнем редкой красоты. Смуглое лицо строгой чеканки, тугие волнистые волосы. Тонкий с горбинкой нос и горячий, дерзкий взгляд придавали лицу Камо орлиное выражение. В быстрой и легкой походке его, в порывистых движениях, в гордой посадке головы было особое обаяние.
Надо ли говорить о том, что красавец старшина нравился девчатам, что многие пытались привлечь его внимание. Камо решительно сторонился их, разговаривал подчеркнуто официально. Скворцов как-то даже пошутил:
- Крепко, видать, насолили тебе девки, Камо, бежишь от них, как петух ошпаренный...
- Никуда не бегу! - сердито ответил Камо.- Не от них, не за ними! Война идет, дорогой! Война!
Он вспылил, а потом, поостыв, признался Скворцову: - У меня невеста есть, Гюльнара. Мы поклялись с ней в верности. Гюльнара мне написала: Арташес, если тебя убьют, я все равно останусь твоей. Миша, другой такой девушки на свете нет. Моя Гюльнара самая красивая, самая добрая... Я бы проклял себя, возненавидел, если бы изменил моей Гюльнаре. Ты теперь понимаешь меня, да? Очень хорошо!.. Любить - великое счастье. Может быть, самое великое счастье человека. А, ты еще молодой, не понимаешь!
- Почему же не понимаю? - Скворцов улыбнулся своей тихой улыбкой.- Если уж откровенно... Есть у нас в деревне девчонка. Настей звать. Такая славная, Камо, такая...
- Ждать обещала, да?
- Да нет, Камо. Мы с ней о любви не говорили...
- Что слова! Она любит тебя?
- Я же сказал - не говорили мы... Бабка вот пишет: "Заходит к нам Настюшка, о тебе спрашивает..."
- А я о чем говорю!
- Так может быть, это только по доброте? - Скворцов пытался возражать, а в глазах его была радость.- Душевная она к людям... А уж до того боевая! На тракторе работает. И на комбайне... Бабка сильно хвалит ее. В последнем письме полстраницы о Насте...
- Бабка дело знает!-улыбнулся Камо.- Бабка для своего внука плохую не выберет!
Камо произнес эти слова и почему-то задумался, погрустнел, весь ушел в себя. А когда заговорил, Скворцов не узнал его голоса, он звучал печально и глухо:
- Тебя бабушка благословит, Миша. А кто меня благословит? - Камо тяжко, горько вздохнул.- Если тебе все рассказать, не поверишь... Знаешь, что мне сказали отец и мать? Если женишься на Гюльнаре, ты нам больше не сын. Порог твоего дома мы не переступим, и ты порог нашего дома забудь. Вот, Миша, что родители мне сказали. Отец и мать...
- Что-то плохое им люди наговорили? Живут же на свете такие!..
- Ничего плохого люди не говорили, Миша. Разве могут сказать плохое о Гюльнаре? Отец и мать знают, что она хорошая, честная девушка. Родителей ее уважают. Работящие люди.
- Тогда я ничего не понимаю...
- Гюльнара азербайджанка. Мои родители не хотят, чтобы в их дом вошла женщина другой нации. Это все дед, дед... Родители, я думаю, примирились бы...
- Камо, ты же коммунист. Да наплевать тебе...
- На отца, на деда, на мать, да? У нас, дорогой, слово старших - закон. Порвать с мамой, с отцом!- Камо сокрушенно покачал головой, умолк, сник. И вдруг резко - это было чертою его характера - выпрямился, гневно сверкнул глазами.- Почему на свете существует такое? Почему, черт возьми! Все люди - люди. О фашистах я не говорю... На всех людей одна земля, одно небо. Надо иметь много ума, чтобы понять это, да?.. Знаешь, что я тебе скажу? Война - страшное горе. Но война многих заставит понять... У армян притча есть. Как это по-русски передать... Смысл такой. Человеку говорят: в соседнем районе ураган, такой ураган, что дома ломает, деревья с корнем вырывает, людей убивает, скот. Человек слушает и очень переживает. Ему страшно, ведь ураган и в его деревню ворваться может. Но человек ложится спать и спокойно засыпает. Слушать о буре не так страшно, как попасть в бурю... На армянском языке это сильнее звучит. Я не смог, наверное, передать... Но ты понял меня, да?
- Что же тут непонятного? В войне мы крепче сплотились.
- Сталь в огне закаляется, а дружба в испытаниях. Но я бы еще по-другому сказал: в испытаниях люди проверяются. Послушай, что расскажу тебе. Другому не расскажу, тебе, Миша, расскажу. Есть у меня брат. Не родной, нет, двоюродный, но вырос он в нашем доме. Совсем маленьким без отца и матери остался, как ты, Миша. Любил я его. Как родного братишку любил. Жизни бы за него не пожалел. А теперь...- Камо замолчал, ноздри тонкого носа побелели, затрепетали.- Теперь, когда я вернусь в свою деревню, я спрошу отца: Гурген дома? Если он ответит, что Гурген дома, я ему скажу: пусть Гурген уйдет. Я не переступлю порог дома, пока не уйдет Гурген!
- Он оскорбил Гюльнару? - Скворцов встревожен - но глядел в гневное лицо Камо.
- Нет. Гурген от фронта откупился. В Баку родственник богатый нашелся, доктору деньги дал. Глаза, понимаешь, у Гургена плохо стали видеть, в очках ходит... Сволочь, шакал!-Камо зло потряс кулаком. Справившись с собой, заговорил глухо: - В Севастополе я встретил земляка из соседней деревни. Ты видел его, здоровенный такой парень... Он дома был, с Гургеном встречался. Тевос, этого парня Тевосом зовут, после госпиталя домой приехал. В голову осколок попал, рядом с глазом... Врачи его списать хотели, подчистую, но Тевос добился, чтобы опять на фронт послали. Так все честные солдаты поступают. Ты сколько раз ранен?
- Три.
- А дальше медсанбата не уходил. Когда решили в госпиталь отправить, в роту удрал...
- Из госпиталя в свою дивизию трудно попасть, вот и удрал,- ответил Скворцов.
Камо не обратил внимания на его слова, продолжал с горечью:
- Тевос сказал Гургену, что возвращается на фронт, а тот ему ответил: ты дурак, Тевос... Когда Тевос передал мне этот разговор, там, в Севастополе, я спросил его: ты задушил Гургена, да? Он ответил: нет. Я спросил его: ты.дал Гургену в морду, да? Нет, говорит, не хотел связываться... Слушай, что ты сказал бы такому человеку?
- Тевосу? Характер, должно, ему не позволил...
- Характер! - Камо зло вскинул руки.- Я сказал этому Тевосу, что он не горец, не солдат, а баба, слякоть! Не хотел связываться... Убивать таких надо, на столбах видать, а он связываться, понимаете, не захотел! Кого ислугался?!
Камо долго не мог успокоиться, стучал кулаком по колену. Наконец, подавив гнев, сказал задушевно:
- Миша, ты русский, но ты мне настоящий брат. И Ваня Земницкий - настоящий брат, и Микола Сердюк, и Абдуазис Тулепов. Ренату жизнью обязан, на пулемет Ренат бросился, когда меня спасал...
- Камо, а ты напиши об этом своим родителям! О Ренате, Абдуазисе, какие они, наши ребята, какая у нас дружба... Разве мы думаем о том, кто какой национальности? Только одной меркой человека мерим - как с фашистами дерется, какой надежности.
- Написать, говоришь? - Камо подумал.- Напишу. Обязательно напишу! Умная голова у тебя, комсорг...
Месяца через полтора после этого разговора, уже в Прибалтике, Камо получил письмо от Гюльнары. Он прочитал это письмо и подошел к Скворцову, крепко обнял его, прижался головой к груди.
- Спасибо, братишка... Моя мама сама пришла к Гюльнаре. Назвала ее дочерью!..
Камо женился на своей любимой Гюльнаре. Он был старше других, поэтому демобилизовался сразу после войны. Писал из родной Армении в роту: все приезжайте в гости, все, столько вина приготовил, что за неделю рота не выпьет... Почти каждую неделю из Армении приходили посылки с яблоками, грушами, гранатами.
Столько навалилось на Скворцова забот, как вернулся в разоренный войной колхоз, что не смог он приехать в гости к Камо. Но этот бесстрашный, благородный горец живет в его памяти. С удовольствием, с большим удовольствием рассказывает он о Камо своим сыновьям, односельчанам...

ТРЕТИЙ ОРДЕН СЛАВЫ

В дивизии много говорили об удачливости разведчиков, о каком-то удивительном, постоянном везении. Действительно, разведывательная рота дивизии не только отлично выполняла все задания командования - имена ее лучших разведчиков знал весь фронт,- но и почти не несла потерь. Взять, к примеру, тех же матросов, тех двадцать девять, которые влились в разведроту в Сталинграде. Из двадцати девяти погибли только двое. Второй- уже в последние дни войны, при штурме Кенигсберга.
Дело, конечно же, не в каком-то везении. Выпадала, случалось, и неожиданная удача, когда, как говорится, противник сам попадал в руки. Но ведь и случай надо не упустить, сработать молниеносно, чтобы враг опомниться не успел. Да и сколько их было-то, счастливых случаев, неожиданных удач?
Упорная, неустанная, до изнеможения работа - вот что приносило успех разведчикам и сохраняло им жизни. Чем опытнее становились солдаты и сержанты, чем удачливее они работали, тем строже была требовательность командира роты, начальника разведки дивизии. Самая тщательная подготовка к заданию, строгий разбор действий групп, даже если они и были успешными, каждодневная учеба, тренировки, где все делалось, как в бою. Командиры добивались от разведчиков, чтобы каждый прием ими был отработан в совершенстве, действия доведены до автоматизма. Наверное, командир роты старший лейтенант Тувалькин обязательно добавил бы к этому:
- Дисциплина! Железный порядок!
Скворцов и теперь, спустя десятилетия, рассказывав о своем командире с чувством гордости:
- Тувалькин всегда был одет строго по форме. А форму он носил с блеском! Смотришь, бывало, на него- любуешься. Солдаты, само собой, на командира равнялись. Про наших ребят говорили: щеголи. Но это в хорошем смысле слова... Выправка гвардейская!
Что могут разведчики, каков уровень их мастерства, убедительно показал бой за один поселок на границе Литвы. В этом поселке находился кирпичный завод, на котором до приближения фронта работали военнопленные - завод был обнесен несколькими рядами колючей проволоки, а по углам на крепких, высоких опорах стояли вышки с пулеметами.
Когда наш стрелковый батальон с ходу атаковал фашистов, засевших на заводе, он попал под огонь пулеметов и вынужден был, понеся потери, отойти. Командир полка ввел в действие второй батальон. Бой за опорный пункт начался в полдень, но и к ночи взять его не удалось.
Командир дивизии вызвал начальника разведки майора Ситника.
- Как кость в горле этот опорный пункт... Пушки за рекой остались, фашисты переправу разбомбили, а без артиллерии... Но и ждать не можем! Прощупайте хорошенько местность, нельзя ли выйти в тыл? Атаку начнем утром. Только что звонил командарм...
- Товарищ генерал, если разрешите, разведрота возьмет этот завод до утра.
- Разведрота? Одна?!-генерал смотрел на майора Ситника с недоумением. Он знал его как очень серьезного, вдумчивого офицера, обладавшего высоким чувством ответственности, и вдруг такое заявление...
Генерал молчал, всматривался в начальника разведки.
- И каков же ваш план, майор?
- Главное препятствие -пулеметы на угловых вышках и дот, простреливающий лощину. Я не ошибаюсь, товарищ генерал?
- Не ошибаетесь.
- Разведчики их уничтожат. Подберутся к вышкам и подорвут опоры. Дот тоже подорвем. И сразу - в здания, ошеломить, ворваться, не дав опомниться... Наши разведчики это умеют.
- В этом вы правы...-Генерал задумался.-Я не сторонник, вы это знаете, бросать в бой разведчиков без крайней надобности. Но тут тот случай...
- Товарищ генерал, мы их задавим сразу. Разведчики уберут пулеметы, ворвутся в здание, а тут стрелковые роты дело закончат.
- Добро! Выполнит рота задачу - неделю отдыха. Нет, десять дней! Готовьтесь...
- Рота в готовности, товарищ генерал! - в спокойных умных глазах начальника разведки промелькнула улыбка.
Майор Ситник любил говорить: прежде чем ударить по мячу, надо хорошенько прицелиться. Когда майор Ситник был вызван к комдиву, разведчики уже успели "прицелиться". Все было продумано, строго рассчитано по времени, спланировано так, чтобы обеспечить синхронность в работе групп.
Вышки с пулеметами стояли на большом удалении одна от другой, по углам, однако все группы вышли к ним одновременно. Работая бесшумно и быстро, поставили под опорами противотанковые мины натяжного действия и столь же бесшумно и быстро отползли на полсотню метров. По сигналу ракеты одновременно рванули шнуры. И тут же, как только грянули взрывы, бросились в здания. Гранаты в окна и - вперед, в кипящий дым...
Стрелковые роты стремительной атакой завершили бой. Опорный пункт врага был взят за полчаса.
- Да, братцы, разведка - это разведка! - говорили в полках, говорили солдаты, которым и самим не занимать боевого мастерства и отваги.
Группа Михаила Скворцова особо отличилась при взятии опорного пункта. Она выполнила самую трудную задачу - подорвала вражеский дот. Командир представил старшину Скворцова к правительственной награде: ордену Славы I степени - великому солдатскому ордену!
Пока оформлялись документы, ждали подписи комдива, группа Скворцова выполнила еще одно задание, очень важное. Пожалуй, это была самая рискованная и дерзкая операция из всех, которые провела разведывательная рота. И принесла она столь большой успех, что работа разведчиков была отмечена командующим войсками фронта генералом Баграмяном. Так что командиру роты пришлось переписывать наградной лист на старшину Скворцова дополнять его еще одним ярким подвигом.
...Фашистам удалось остановить, сковать наши наступающие части. Из показаний попавшего в плен обер-ефрейтора можно было сделать вывод, что немецкое командование готовит на этом участке фронта контрудар. Где именно намечен прорыв, где и какие силы сосредоточены - это обер-ефрейтор показать не мог. Но он указал населенный пункт, в котором находится штаб дивизии.
Когда закончился допрос пленного, начальник разведки спросил командира роты:
- Какие же выводы?
Старший лейтенант Тувалькин усмехнулся. Он достаточно хорошо знал майора Ситника, чтобы угадать его мысли.
- На хутор надо сходить, товарищ майор. Верный язык на том хуторе... И что это фрицы, черт бы их взял, так далеко располагают свои штабы? Тридцать километров от переднего края. В такую грязищу всю ночь топать придется...
- Да, только к утру доберетесь. Но чем дальше от переднего края, тем лучше работать, так? С группой пойдет мой переводчик...
- В немецкой форме идем?
- Да.- Майор подошел к карте, развернутой на столе.- Вот дом лесника, видишь? От хутора, где их штаб, пять километров...
- Все ясно, товарищ майор,- ответил Тувалькин.
Они сработались настолько, что понимали друг друга не просто с одного слова - намека.- Идут группы Земницкого и Скворцова. Командую я. Разрешите?
Майор согласно кивнул.
Как и рассчитывал командир роты, разведчики вышли к хутору только на рассвете. Укрылись на опушке леса и весь день внимательно наблюдали за хутором. Он оказался небольшим, всего из пяти домов. Дома стояли сразу за дорогой, проходившей рядом с лесом, выстроились в одну линию. В центре - двухэтажный солидный особняк с пристройками. В нем размещался штаб.
На хуторе было оживленно. Весь день подходили и отходили легковые машины разных марок, больше потрепанные, сразу видно - из действующих частей, но были замечены и новенькие, сверкавшие лаком, с мощными двигателями. То и дело подскакивали на мотоциклах связные. Появлялись и быстро исчезали в домах солдаты и офицеры. На первый взгляд - обычная обстановка, все так, как бывает в пункте расположения штаба действующего соединения. Но по усиленному движению машин, их типам, по тому, с какой поспешностью отбывают связные, даже по поведению офицеров, появлявшихся на короткое время на улице, по их шагам и лицам разведчики определили: идет напряженная работа, подготовка к скорому наступлению.
В потрепанных, забрызганных грязью машинах с передовой прибывали не только офицеры пехотных частей. Были замечены танкисты и артиллеристы. А перед вечером появился офицер в авиационной форме. Летчик задержался на открытой веранде, заговорил с офицерами, вышедшими навстречу, и Скворцов, который затаился в густом подлеске против штаба, хорошо разглядел его. Сделал вывод: если устанавливается взаимодействие не только с танкистами и артиллеристами, но и с авиацией, значит, готовят крупную операцию. И еще он подумал о том, что едва ли представитель авиации будет решать вопросы взаимодействия со штабом дивизии. Наверняка тут находится представитель вышестоящего штаба, если не армии, так корпуса. Об этом говорили и два "мерседеса", прибывших одновременно еще утром. Какие именно чины заявились, в каком звании, Скворцову разглядеть не удалось. Но в том, что в "мерседесах" прибыло высокое начальство, сомнений не было. Об этом нетрудно было догадаться' по тому, как встречали "мерседесы". Брать языка среди бела дня здесь, на хуторе, разведчики, разумеется, не собирались. Слишком рискованной' была бы сейчас и попытка перехватить машину с офицерами на дороге. Перехватить можно, но как уйти от преследования? Кругом войска...
Когда продумывали операцию, решили брать языка с наступлением темноты. Предусматривались разные варианты: взять офицера при выходе из штаба; ворваться в дом, где спят штабисты; перехватить штабную машину на проселке. Но возник случай, подсказавший совсем иной вариант...
Уже совсем стемнело, однако Скворцов, находившийся в нескольких десятках метров от штаба, хорошо различал часовых, ходивших около здания. Как только часовые появятся на углах, он и Николай Удалов нападут на них. Оттащив подальше и взяв оружие часовых, встанут на их место. Группа сможет спокойно взять любого офицера, который выйдет из штаба или покажется на дороге.
Сейчас - Скворцов это чувствует - Тувалькин подаст сигнал. Он в таком напряжении, что пересохло в горле, трудно сглотнуть. Сколько раз снимал часовых, пора бы уж, кажется, и привыкнуть, но нет, такое напряжение в нем, прямо до дрожи. Это от сознания ответственности. Не получится у него, промахнется - под удар поставлена вся группа - двадцать человек...
Но прежде, чем командир подал сигнал, послышалось урчание мотора и слева от здания штаба засветились фиолетовые подфарники. К крыльцу медленно подкатил "мерседес". Он стоял до этого за спецмашиной, тяжелым фургоном. Машина остановилась, но мотор работал, ровно урча.
- Действуй! Быстро! - послышался негромкий, но резкий голос Тувалькина.
Скворцов все понял. Больше по голосу командира, чем по обстановке...
Часовые, разойдясь у крыльца, вышли к углам здания одновременно. Разведчики, убив их кинжалами, надели автоматы часовых, спокойным шагом двинулись к крыльцу. Когда Скворцов поравнялся с "мерседесом", он увидел за его рулем Василия, переводчика из штаба дивизии. Немецкого шофера в это время уже волокли к лесу...
Минуты через две-три на крыльце появились двое: полковник и обер-лейтенант. Полковник что-то сказал обер-лейтенанту, освещавшему крыльцо электрическим фонариком, и направился к машине. Шофер предупредительно открыл дверцу...
Полковник оказался заместителем командира дивизии по строевой части. Попав в руки разведчиков, он долго не мог прийти в себя, сидел молча, как каменный. Скворцов даже испугался: не хватил ли полковника удар... Но когда его привели в дом лесника, он сразу ожил, заговорил торопливо, угодливо. Не дожидаясь вопроса, поспешил сообщить:
- Наши саперы ставят мины на танкоопасном направлении. Здесь переходить передний край надежнее. У меня имеется карта, но я могу указать участок саперного батальона и без карты. Я только сегодня утром был на этом участке...
Тувалькин, жестко глядя полковнику в глаза, сказал:
- В случае обмана - пуля в затылок! От нас не уйти. Понимаете это?
- Да, я понимаю. Клянусь честью офицера...
Командир роты поверил полковнику. Разумеется, не потому, что он поклялся честью офицера. Тувалькин видел в водянистых глазах полковника страх, ничего, кроме гадливого страха. Ради спасения своей шкуры поведет русских солдат самым безопасным путем, чтобы не попасть под огонь. Русским он нужен живым - полковник это понял,- русские не убьют его, а вот погибнуть от огня своих он может...
Полковник был тучен и стар, при ходьбе задыхался (да еще кляп во рту!), так что и речи не могло быть о том, чтобы перебросить его через линию фронта до рассвета. Пришлось весь день отсиживаться в доме лесника, благо фашистов рядом не было.
Лесник оказался для разведчиков настоящей находкой. Скворцов не может простить себе, что не узнал его фамилии. Да и название хутора, где захватили немецкого полковника, он не запомнил. Жители хутора наверняка знали этого лесника, помогли бы найти его...
А с лесником было так.
Когда "мерседес" отогнали подальше от дороги и сбросили в глубокий овраг, густо заросший ивняком, командир приказал Скворцову:
- Быстро к дому лесника! Прощупай обстановку.
Переводчик с тобой...
Лесник-литовец плохо говорил по-русски, а немецкий язык знал хорошо. Однако, увидев перед собой немцев - разведчики были в немецкой форме,- он не проявил радушия. Скупо ответил на приветствие и, поставив на стол лампу, сел поодаль, к печке, стал молча набивать табаком трубку. На вопросы отвечал неохотно, с едва сдерживаемой неприязнью.
- Здесь, в этом лесу, были партизаны. Ты видел их? - спросил переводчик.- Подними голову! Сколько их, в какую сторону прошли?
- Какие партизаны? - старик поднял сердитые глаза.- Никаких партизан я не видел. Партизаны... Вот выстрелы я слышу. Русские пушки, господин унтер-офицер!
Когда со стариком заговорили по-русски, когда он понял, кто перед ним, он переменился. Нисколько не растерявшись, спросил:
- Есть хотите? Не богат, но найду чем угостить!
Когда же появилась группа с пленным немецким полковником, лесник радостно вскинул руки, маленькие глаза его под седыми бровями остро заблестели. Подойдя к полковнику, который стоял со связанными руками и кляпом во рту, рассмеялся ему в лицо:
- Вот так, господин фашист! Вот так!
Лесник вывел разведчиков к переднему краю самой короткой дорогой, глухим лесом. Прощаясь со стариком, Тувалькин крепко обнял его и подарил на память зажигалку.
Дальше разведчиков вел немецкий полковник, на участок саперного батальона. Надо отдать ему должное, он и ночью смог сориентироваться на местности, точно указал участок.
Первое время полковник шел впереди группы, с Иваном Земницким, который держал полковника под пистолетом - подталкивал стволом в спину. Но потом, когда вышли к границе минного поля, вперед выдвинулись Скворцов, Иван Видякин и Николай Удалов. Они пробивали проход в минном поле гранатами.
Как только раздались взрывы, передний край закипел огнем. Однако в поднявшейся суматохе противник не заметил разведчиков. Не обращая внимания на беспорядочную стрельбу, они быстро углубились в "нейтралку" и задолго до рассвета прошли свой передний край.
Все разведчики, участвовавшие в этой операции, были награждены орденами. Михаил Скворцов стал полным кавалером ордена Славы.

ВЕРНОСТЬ
Вместо эпилога

Солнце склонилось к горизонту, и в степи наступила та глубокая и мягкая тишина, которая бывает лишь в предвечерний час: и птицы уже приумолкли, и кузнечики, не перестававшие стрекотать с рассвета, затихли. Слышался сейчас только ровный шелест водяных струй, которые щедро рассыпала над полем "Волжанка", широко раскинувшая свои легкие ажурные крылья. Тонкие стремительные струи сверкали радугой в лучах закатного солнца. Сверкало и просторное густо-зеленое поле люцерны, вдосталь напоенное волжской водою. Дневной зной еще не спал, над степью струилось марево, но поле дышало свежестью, как после сильного грозового ливня, и воздух был душистым и легким.
Так хорошо сейчас в степи, освещенной ярким закатом, так радует глаз необъятный зеленый простор, так чист и свеж воздух, а сердце у Михаила Скворцова ноет и ноет. Малость отпустит, и опять, опять тупая ноющая боль...
Он сидит на сухом бугорке, обхватив руками колени, прислушивается к глухим, неровным толчкам сердца и думает свою невеселую думу.
В прошлом году, зимою, с ним случилась беда: лег в больницу с тяжелым, обширным инфарктом. Сердце давно подавало сигналы - с годами война сказывалась все сильнее, но он старался не обращать внимания на боли. Жена, от жены болезнь не скроешь (а женился Михаил Скворцов на той самой Насте, Анастасии Андреевне), заставляла идти к врачу, а он отмахивался: "Некогда! Пройдет..."
Инфаркт не сильно напугал Скворцова. На предложение врачей пойти на пенсию по инвалидности он ответил твердо: "Оклемаюсь! Организм у меня железный, это проверено. За ремонт спасибо!"
Отлежав положенное в больнице, передохнув, вернулся к прежней своей работе. Мог бы получить работу полегче, должностей в колхозе хватает, но Скворцов не мог оторваться от своего дела, он знает, какие надежды возлагает район на орошаемое земледелие, как нужен здесь. Мелиорация требует специалиста. А кто еще в колхозе знает "Волжанку", полив, как он? Ведь уже десять лет работает оператором. Да и по душе пришлась ему эта работа.
Первое время вроде бы почувствовал себя неплохо, а теперь вот боли, и все чаще, все длительнее, иногда часами не отпускают. Председатель колхоза, зная характер Скворцова, как любит он свое дело, с осторожностью намекнул, что лучше бы, пожалуй, с его здоровьем не в поле, а в селе работать. "Сам понимаешь, Михаил Васильевич, сердце..."
Скворцов его успокоил: "Ничего не случится!" Каждый день двенадцать-четырнадцать часов в поле, иначе никак не получается, а когда случится поломка - лопнет труба при перегоне "Волжанки", так и до глубокой ночи в работе.
Председатель приставил к нему паренька из старшеклассников.
- Пусть юнец поработает с тобой, Михаил Васильевич, он мечтает стать механизатором...
Скворцова не проведешь: для присмотра за ним поставлен парнишка, на случай, если "прихватит" в поле... Вот он, парнишка, хлопочет возле костерка. Может быть, и станет оператором "Волжанки", этой самой, его, скворцовской, "Волжанки"...
Михаил Васильевич пытается успокоить себя, уйти от тяжелой думы. "Ничего не поделаешь, всем приходит свой срок. Живут же люди на заслуженном отдыхе. Законом власти предусмотрено... Пенсию дадут подходящую. Да и без пенсии хватит на жизнь. В хозяйстве все есть: и корова, и овцы, и птица. По домашнему хозяйству работы хватит... Да и Анастасии полегче будет, все хозяйство на нее легло..."
Старается он успокоить, "уговорить" себя, но нет, нет, на другое мысль поворачивается: "Как же без настоящего-то дела? Неужто на пенсию уходить..." И ноет, ноет сердце.
Скворцов в задумчивости не услышал, как подошла "Волга", не услышал шагов за спиной. Только громкий голос, хорошо знакомый, вывел из раздумья:
- Здравствуй, Михаил Васильевич!
Рядом стоял первый секретарь райкома партии. Любуясь яркой, сочной зеленью поля, сказал:
- Сильна люцерна! Ах, хороша! Четыре укоса возьмем?
- Думаю, что так.
Секретарь райкома присел рядом, поглядев Скворцову в лицо, спросил:
- А настроение отчего плохое?
- Да нет причины быть ему хорошим, Николай Петрович. Льем много, а результаты...
- Но у тебя же дело идет. В прошлом году две нормы взял, по четыреста центнеров с гектара с добрым гаком... От первого секретаря обкома партии часы получил. Областная газета вон как расписала...
- Так это люцерна, Николай Петрович! А пшеница?
То-то и оно! Соседи на богаре больше берут, чем на поливных землях. Да в нашем колхозе не шибко-то лучше... А почему? Поливаем по одному правилу: лишь бы норму выкачать. А ко времени полив или нет, напоил поле как требуется или дал сверх нормы - об этом забота третья... А сорта пшеницы, Николай Петрович? Стебель большой, а колос пустой! Раз наша пшеница на поливе не идет, так надо подходящий сорт взять!
- Ищем, подбираем, Михаил Васильевич. Не так просто...
- Знаю. Да уж больно затяжка широкая выходит. Годы... И с кадрами порядка нет. Вчера тракторист, комбайнер или там на ферме кем, а сегодня его на орошение. Орошаемое земледелие специалиста требует!
- Твоя правда. Надо закреплять кадры на орошении. И готовить специалистов. Решаем этот вопрос. Пойдет, я считаю, у нас дело с орошением. В этом году сдвиг уже виден. Но ты прав, Михаил Васильевич, пора иметь хорошую отдачу с поливных земель. Столько уже вложили сюда! И не говори...
Секретарь райкома задумался. Морщины на лбу стали глубже. После долгого молчания сказал:
- Что же ты, дорогой товарищ, пионерам на письмо не ответил? Вот на райком прислали, из Вильнюса. Прочитай...- Секретарь райкома достал из кармана пиджака письмо, отдал Скворцову.
Михаил Васильевич, глянув на конверт, виновато повел головой:
- Сразу вот не ответил, а потом закрутился...
- Как со здоровьем-то? Если надо в санаторий, поможем.
Скворцов неопределенно пожал плечами.
- Не от мира сего ты, Михаил Васильевич. Восемь лет я секретарем райкома работаю, а не помню случая, чтобы ты обратился в райком или к Советской власти с какой-то просьбой. Почему так?
- Зачем же личными просьбами райком или исполком беспокоить? Если все начнут обращаться, так когда им работать?
Секретарь райкома, пропустив это замечание Скворцова, продолжал:
- Признаюсь, я и забыл, что ты у нас полный кавалер Славы. Один на весь наш Духовницкий район... Вот это письмо пионеров напомнило. Тебе, Михаил Васильевич, и за войну, и за труд хлеборобский двойная забота от нас положена. Всю жизнь ты в колхозе, в своем колхозе "Родина"...- Секретарь райкома помолчал. В глазах светилось волнение. - А в санаторий ты все же поезжай, Михаил Васильевич. Вот спадет жара, и поезжай...
- Спасибо, Николай Петрович. За добрые твои слова...
Секретарь райкома уехал. Скворцов, оставшись один, прочитал письмо пионеров. Его просили рассказать о детстве, как он стал разведчиком, за какие подвиги награжден тремя орденами Славы. Просили побольше сообщить о боевых друзьях-однополчанах, дать их адреса.
Скворцов, прочитав письмо, разволновался. Нахлынули, захлестнули воспоминания. Все разведчики, с которыми прошел войну, все верные, славные товарищи вспомнились: и Ваня Земницкий, и Петр Коровин, и Коля Удалов, и Камо, и старший лейтенант Тувалькин... Все, все!
Так уж сложилось в жизни, что нечасто встречались они после войны. У каждого неотложные дела, заботы. Сколько раз собирался приехать на Волгу Камо, но так вот и не приехал. То его бригада строителей должна закончить срочный объект в своем совхозе ("С материалами нас подвели, дьявол их возьми!"), то начали строить какую-то особо важную для района дорогу, где без него никак не обойдутся ("Будем пробивать в горах настоящий тоннель, понимаешь?"), то поехал в Сибирь навестить сына, отпраздновать рождение внука, названного в его честь Арташесом, и "задержался" там на два года. ("Такие дела, Миша, в Сибири, такая стройка, дух захватывает!") Он и жену в Сибирь вызвал. Болезнь, жалуется, заставила домой вернуться... Он ведь по возрасту старший из всех двадцати девяти матросов, ставших разведчиками. Уже четверо внуков, а сердце по-прежнему горячее, все то же стремление сделать как можно больше, быть там, где труднее и ответственнее.
В последнем своем письме Камо вспомнил Кенигсберг, их последний бой. Говорит, что ему, Михаилу Скворцову, обязан своей жизнью. Удивило Скворцова это его признание. Разве не он, Камо, первым бросился к тому костелу, откуда хлестал пулемет, не он задавал его гранатами? Скворцов хорошо, очень хорошо помнит, как все было в том бою...
Штурмовая группа, с которой действовали разведчики, никак не могла проскочить сквер, чтобы обойти фашистов, занимавших старый, с двухметровыми кирпичными стенами форт, превращенный в мощный опорный пункт. Солдаты штурмовой группы снова и снова бросались под огонь, но, понеся потери, вынуждены были отходить в укрытия среди развалин. Вот тогда-то Камо и сказал старшине Ивану Земницкому:
- Я пробьюсь левее. Надо перемахнуть через тот забор... Ворвусь в костел, уничтожу пулемет! Иначе нам не проскочить.
Земницкий понимал, что Камо идет на смертельный риск, но надо было помочь штурмовому отряду, атаковавшему форт с фронта, как можно быстрее выйти фашистам в тыл, дезорганизовать их оборону, и он кивнул утвердительно.
- Давай! Прикроем тебя...
Наши солдаты, укрывавшиеся в руинах, поднялись, кинулись к скверу. В ту же минуту в узкой, острой башне костела бешено засверкал огонь. Очереди пуль веером ударили по каменной мостовой, высекая синие искры. Автоматчики отошли в укрытие, но Камо уже свое сделал - прорвался влево, к забору, за которым находился какой-то завод или склады. Расчет его был прост: перепрыгнуть через этот забор и, прикрываясь им, проскользнуть к костелу. Однако кирпичный забор оказался гладким - не зацепишься. И нигде ни одной пробоины... Камо, собравшись в пружину, изо всех сил рванулся вверх, но пальцы даже не достали края. А фашисты, засевшие в костеле, уже заметили его. Яростно застучал пулемет. Камо прижался к стене. Пули не доставали его, только осколки камня остро били в голову, Е спину. Но как подняться под таким огнем? Как одолеть этот забор? И обратно, к развалинам, теперь ему не проскочить, срежут первой очередью... Оказывается, в башне костела не один, а два пулемета. По нему бьют с другой стороны, из другой прорези...
Потом, когда все было кончено, Камо признался Михаилу Скворцову: "Я решил вперед кинуться. Все равно, думаю, погибать, так лучше - вперед, чтобы не з спину пули, а в грудь... Если бы ты не помог, Миша, не жить Камо!.." Но что такого он тогда сделал? Увидел, что один Камо преграду не одолеет, бросился помочь. Как же иначе? Конечно, бежать пришлось под пулями, так на войне без риска не бывает. Не первый раз под пули кидаться... Камо вскочил ему на плечи и одним махом перепрыгнул через забор. А кто ему самому, Скворцову, помог? "Ваня Земницкий? Нет, Земницкий со штурмовой группой прорывался к фронту... Коля Удалов! Конечно же, Коля! Поддержал его, помог на стену вскочить. А потом он сам перемахнул! Кто-то помог и ему... Значит, еще четвертый был. Да, был четвертый. Погиб под стеной..."
В тот костел они ворвались не сразу. Бой завязался, короткий, верно. Скворцов помнит, как сейчас: из костела выбежали немецкие автоматчики, человек шесть или семь, у одного был фаустпатрон. Но открыть огонь они не успели. Удалов разметал их гранатой. Схватка завязалась на узкой железной лестнице, которая вела в башню. Камо перекинул через перила двоих и рванулся вверх, где были пулеметы. А Скворцову еще пришлось кинжалом поработать. Автомат.в рукопашной выбили, так он их разил кинжалом... Когда справился, Камо уже был в башне. Ворваться помог Удалов, не дал пулеметчикам ударить по Камо, резанул по ним из автомата. А тут уж Камо гранатой...
Где теперь его верный друг Николай Удалов? На боевом корабле они вместе служили, в одном кубрике спали, в Сталинграде воевали в одном пулеметном расчете. До самого Кенигсберга вместе дошли... После войны - это Скворцов знает из писем друга - Удалов работал на Урале, под Свердловском, стал мастером на крупном заводе. За трудовые дела получил орден. Потом переписка оборвалась. Даже мысль возникала: уж не подзазнался ли Коля Удалов, став знаменитым мастером? Но, подумав, решил: нет, такого случиться не могло. Ведь и об ордене Скворцов узнал не от Николая, а от кого-то из разведчиков, кто с ним встречался. Не подвело ли здоровье Удалова? Ранен ведь был сильно, да не раз... В одном письме жаловался, что не может уже работать, с прежней отдачей, усталость берет. Горечь и какая-то обида была в том письме. Обида на самого себя, за эту усталость...
И сейчас, вспоминая это письмо фронтового товарища, Скворцов сокрушенно покачал головой. Понимает он Николая! Для них, людей долга, нет ничего горше, тяжелее, чем почувствовать, что уходят силы. Как сказал в том письме Удалов? "Привыкли мы, Василич, делать настоящее дело и выкладываться на всю катушку, без этого нам не жить. В войну не замечал, а теперь вот встречаются люди, больше из молодых, которые только и умеют мечтать. Или, точнее сказать, критиковать: то не так, это не так. Хотят жить хорошо, красиво, но только чтобы эту красоту им кто-то подарил. Да, кто-то другой за них должен пахать, а они чтобы готовое... Ненавижу такую "философию"! Запомнилось и другое из письма Николая: "Не понимаю тех, кто на старых заслугах ехать норовит, на старой славе... Цель в жизни они теряют! Существуют, а не живут..."
Эта мысль и в письмах Камо, и Евгения Кульчитско-го, ставшего научным работником, и бесстрашного командира группы, а теперь механизатора, механика Ивана Земницкого, да и в письмах всех его фронтовых друзей.
На фронте, когда выдавался отдых, они любили помечтать. Мечтали о мирной жизни, какой станет жизнь после войны через двадцать или тридцать лет. Действительность оказалась выше их фантазии. Разве они, молодые ребята, могли представить себе, к примеру, что так вот просто, месяцами будут работать люди в космосе, что станет полет в космос обычным рабочим делом? Тогда и реактивных самолетов-то не было... Или разве могли они думать об атомных электростанциях? А теперь вот атомная строится, считай, рядом с деревней Скворцова...
Почему-то они чаще говорили о том, какими красивыми, нарядными станут наши города и села, в каком богатом достатке станут жить люди. Не удивительно, конечно, что больше мечтали об этом. Одно ведь было тогда, в войну, перед их глазами - разбитые города, спаленные села. И голодные люди, для которых было мечтою досыта поесть хлеба, настоящего душистого хлеба... Но и тогда, и тогда они понимали, что не только в довольстве, в достатке счастье человека. Иван Земницкий, много читавший и отличавшийся рассудительностью, однажды сказал: "Сытая жизнь, ребята, еще не жизнь. Человек должен оставить после себя добрый росчерк. Чтобы люди могли сказать: вот это Иван Земницкий сработал, он память оставил... Так прожить надо, хлопцы мои, чтобы и люди доброе слово о тебе могли сказать и чтобы сам ты жил в ладу со своей совестью, с удовлетворением в душе. Так меня отец наставлял, ребята: человек должен жить с удовлетворением в душе, понимать, что руки твои настоящее, стоящее творят..."
Скворцов помнит, каким было лицо Ивана Земницкого, когда он говорил эти слова. Помнит, как тогда он вздохнул и сказал с тоскою: "До того хочется поработать! Сел бы сейчас на трактор - от рычагов не оторвали... По ночам все поле снится или покос. Как же это славно, ребята, выйти с зарею на луг! Роса огнем играет, птицы на все голоса... Сто жизней можно отдать, чтобы только снова прийти на тот росный луг, почувствовать запах травы, падающей под твоей косой..."
Шли они, солдаты, под огонь, на смерть, чтобы была эта наша сегодняшняя жизнь, ради будущего детей своих, внуков, правнуков. Не прятались за спины других, о себе, когда требовалось, забывали. Никто же не посылал Камо снимать тот пулемет в костеле. Сам решился на смертельный риск. И где! В Кенигсберге, в последнем бою... А Камо Гюльнара ждала, невеста... И Коля Удалов без страха на огонь бросился. Все, все дрались там отчаянно, о своей жизни не думали. Такими выросли и такими остались - брать самое трудное на себя, подставлять плечо под общую ношу как положено.
Скворцов, поразмыслив, догадался, почему Удалов не сообщил, что награжден высоким орденом. И он сам о трудовых успехах писать не станет. О делах колхоза рассказывать - другое дело, или заботами поделиться. Заботы-то прибавляются и прибавляются, сколько дел еще выправлять, поднимать надо! Нет, старой славой жить нельзя. Себя, душу потерять можно, коли в карете прошлого ехать. Верно умные люди говорят: через чистое стекло все видать, весь мир окружающий. А покрой его хоть тонким слоем серебра, ничего не увидишь, потому что стекло в зеркало превратилось...
Пусть они редко встречаются, пусть нечасто приходят весточки. Но Скворцов знает, убежден: верно, с чистой душой живут его фронтовые товарищи. Никто не поступит против совести...
Вспомнил Михаил Васильевич своих фронтовых братишек, их боевые дела, их святую дружбу, и сердце ныть перестало. Он даже лицом повеселел. Подумал: "Мы еще поработаем. Поработаем!"